ЖИТИЕ ЛЮДМИЛЫ УГЛИЦКИХ — ЧАСТЬ 2

Андрей Углицких

ЖИТИЕ ЛЮДМИЛЫ УГЛИЦКИХ

С КОММЕНТАРИЯМИ СЫНА

(опыт литературного расследования судьбы угличского этапа 1592 года)

ЧАСТЬ 2

Часть 1.   Часть 2.    Часть 3Часть 4. Часть 5. Часть 6 Часть 7. 

СИДОРОВА КОЗА ИЛИ ЦВЕТЫ ДЛЯ АДВОКАТА

Мама пишет о характере деда, о его героическом поведении в 1941 году. Дед у меня действительно был выдающийся. Вот еще два коротеньких примера в подтверждение вышесказанного. При каждом удобном случае (мои опоздания куда-нибудь, при проявлениях лености или расхлябанности), мама обожала “заводить” одну и ту же “песню”: в войну были очень строгие, вплоть до уголовных, наказания за нарушения трудовой дисциплины — за опоздание на работу, например, можно было запросто получить срок. Так вот, в те «веселые» времена, дед, однажды, добираясь к месту службы утренним пригородным поездом, задремал и проехал свою станцию, остановку — «укатил» за реку Белую, через железнодорожный мост. Чтобы не опоздать, пришлось прыгать ему на ходу под откос. При этом он сломал ногу, потом, со сломанной ногой — переплыл реку, но успел, таки, за 2 минуты до начала смены, прибыть на свое рабочее место. Сейчас, с высоты прожитого своего времени, думаю я, что мама, конечно, что-то преувеличила (в “педагогических”, конечно же, понятных, «своих» целях): человек со сломанной ногой не в состоянии пробежать лесом 3 км , или переплыть довольно широкую реку…Может, тогда был все-таки, сильный ушиб, а вовсе никакой не перелом?

…Вообще-то, именно дед открыл, показал, продемонстрировал мне мощь сказанного слова, силу его магического действия на человека: случился в моем раннем «школьничестве» период, когда я изрядно подзапустил учебу: диктантов пять подряд или даже больше по русскому языку заслужили тогда у моей заслуженной учительницы заслуженно «высокую» оценку: «два». Написанные корявым, неряшливым почерком, они изобиловали ошибками и исправлениями. Как всегда в трудную минуту, мама вызвала на подмогу деда из Салавата. Помню, стоял я за перегородочкой, условно отделявшей нашу условную «общую», “гостиную” комнату от нашей с братом Алексеем, условной “детской”, и невольно подслушивал негромкий, но эмоциональный разговор мамы со своим отцом. Слышимость через фанерную перегородку была отменной. Мама сетовала на мою недисциплинированность, редкую нерадивость и патологическое упрямство. Дед слушал ее, не перебивая. Сердце мое трепетало… Сполна осознавал я и правоту старших, и тяжесть содеянного… В конце разговора мама спросила: “Ну, что мне с ним делать, папа, подскажи!” Наступила пауза, продолжавшаяся, по моим ощущениям, целую вечность. Может быть, именно тогда впервые услышал я, как растут первые мои, еще будущие, седые волосы, на моей тогда еще черной, как смоль, «двумакушечно»-счастливой голове… Наконец, дед негромко, но очень авторитетно произнес самую длинную речь, когда-либо услышанную мной из его уст:

“Пороть, Людмила… Пороть, подлеца, как сидорову козу!”.

Слова эти почти физически убили меня. Не то, чтобы меня никогда не наказывали, нет же, всяко бывало и бывало всякое: «перепадало» и от отца, ремнем (довольно больно), и от мамы — под горячую руку — “охаживала” она меня всегда истово, «от всей души», и — чем ни попадя: половой тряпкой, веником или просто своей рукой-владыкой (но это было куда «мягче», «теплее», по сравнению с отцовским ремнем). Охаживала, а потом, спустя некоторое время, плакала и переживала, что-то сделала мне больно. Все это я уже проходил. Беспокоило меня в данном случае совсем другое: то, что на этот раз меня собирались подвергнуть какому-то неизвестному мне доселе наказанию, наверное, отличающемуся какой-то особенной, а возможно — и просто неслыханной жестокостью, — меня собирались выпороть неизвестным тогдашней пермской педагогической науке методом, унизить способом, отличным от существующих, по варварски — “как сидорову козу»! (Что же это такое — “коза сидорова” эта?). Вот когда впервые понял я, на шкуре своей прочувствовал, что самое страшное в жизни — отнюдь, не самое страшное, нет, шалишь! — страшное самое в ней, в жизни этой — вот эта вот неизвестность! Блестящая перспектива быть наказанным не “нормальным”, абсолютно законным, честным — привычно-“ременным” способом, а именно так, по подлому, наверное, и сотворила тогда то чудо: за какие-то там несколько дней, в каком-то кураже, на едином дыхании, сделал я то, чего от меня тщетно добивались родители и учителя почти два месяца — переписал диктанты по русскому языку, лихо ликвидировал «хвосты»…

Нагрянул через неделю дед в школу. Поговорить с классным руководителем. И с «удивлением» услышал (я присутствовал при том разговоре), как учительница… хвалит меня: “прямо не знаю, что с Андрюшей случилось… Словно подменил кто! А какой почерк стал! Любо-дорого посмотреть. Спасибо Вам, Николай Денисович!”. Дед слушал, как мне показалось тогда, невнимательно, рассеянно, слушал, словно думал о чем-то своем, далеком-далеком… Только в конце разговора — еле заметно, почти мимолетно, словно вспомнив что-то хорошее, улыбнулся мне… …Теперь, когда слышу я иногда от своих пациентов (или — коллег), что у меня слишком уж «не врачебный», на особицу «разборчивый», абсолютно не «рецептурный» почерк — тут же вспоминаю я поселок наш КамГЭС, притулившийся к самой окраине Перми, по самую макушку занесенный снегом, «сидорову козу» ту, страшную, вспоминаю с благодарностью деда своего Николая Денисовича Куранова…

Действительно, словом можно убить человека, а можно — окрылить, поднять в собственных глазах. Пример тому — давняя история, уж не помню, кем рассказанная мне, но рассказанная же ведь мне кем-то! — история об одном неоднократно судимом человеке, рецидивисте, который каждый раз, после очередного возвращения из мест не столь отдаленных, обязательно украшал на местном кладбище живыми цветами могилу первого в своей жизни адвоката. Делал он это неспроста. Когда-то давно, когда судили того, тогда еще будущего, рецидивиста впервые, в самый-самый первый раз, все то время, пока по ходу процесса выступали потерпевшие, прокурор, общественные обвинители, свидетели, снова — прокурор, — чувствовал себя наш «первосудимый» неважно – раздавлен, угнетен был атмосферой судебного процесса, тем, что раз за разом, еще и еще раз, слышал о себе только самое плохое. Но вот дали слово адвокату… И — снова, как и в случае с «сидоровой козой», случилось чудо… Потому, что защитник тот дело свое знал на “ять”: проникновенным, вкрадчивым, хорошо поставленным голосом, со слезой, стал рассказывать он собравшимся о том, какое невыносимо трудное детство выпало на долю его подзащитного — простого мальчишки с барачной окраины, выросшего без отца, погибшего на фронте, изгоя, мать которого лишили родительских прав за пьянство, вечно голодного оборвыша, уличного Гавроша, который никогда не имел возможности нормально жить и учиться, вынужденного: «вы слышите, товарищ судья, вынужденный, ну, не мог он поступить иначе и все тут, — воровать — и то, только в силу сугубой необходимости, и то — лишь затем, чтобы не дать умереть с голоду оставшимся фактически на его попечении младшим братьям и сестрам!». Вот тут-то наш, совсем поникший было, съежившийся, как воробышек под проливным дождем, за высоким барьером березовой скамьи подсудимых, герой, и почувствовал вдруг, как слезы, слезы облегчения, святые, невольные слезы, предательски застилают глаза его. Ощутил, как голова, дотоле поникшая, повинно опущенная долу, стала, вдруг, почти помимо воли обладателя своего, подниматься, как солнце на восходе — все выше и выше, что плечи — вдруг словно расправились… Подсудимый, впервые, может быть, за всю свою неказистую, не сложившуюся жизнь, услышал о себе хоть какие-то хорошие, согретые теплом живого человеческого участья, слова, впервые почувствовал себя не отбросом общества, а именно — человеком! И не каким-нибудь, а Не Самым Плохим Человеком На Земле. Любящим, способным на благородный поступок… И — словно расступились тогда все решетки и барьеры, словно исчезли все приводы, кражи, конвоиры и наручники. И захотелось тому уголовнику, вдруг обретшему себя, встать с гордо поднятой головой, встать в полный рост и, глядя в притихший зал, бросить в лицо всем, всем этим своим бездушным и поднаторевшим на сломе чужих судеб обвинителям, смело, дерзко, наотмашь: “Слышали?! А судьи, судьи-то кто?!”…

…Конечно, посадили его тогда, и посадили — на немалый срок, равно как сажали и потом, и в следующий, и в следующий раз… Но каждый раз, по возвращение оттуда, первым делом брал он такси, ехал на местное кладбище и возлагал цветы к могиле человека, который увидел, разглядел в человеке — что-то человеческое, который, пускай, в силу корыстного профессионального долга, но попытался понять, объяснить его…

…Порой, кажется мне, что мир этот стоит и стоять должен не только на пресловутой, абстрактной, всепрощенческой любви, но еще и на страхе, на страхе наказания, и на страхе потерять (или не заслужить любовь) эту самую…

“Уголь”, “Угол”, “Голый”…

Мои основные детские прозвища: «Уголь», «Угол», «Голый».

Как только не перевирали и не “калечили” фамилию мою – и «Углицкий», и «УглИчевский», и «Угликов», и «Угольков»… На каком только слоге не «лепили» в ней ударений — и на первом и на последнем, хотя «правильный», «легитимный» вариант «ударности» один — УглИцких. Сколько раз интересовались, спрашивали при знакомстве: «Фамилия-то у вас больно «именитая» (вариант — “знаменитая”). Не дворянских ли (вариант — «княжеских») кровей, часом, будете, Андрей Клавдиевич?»

Отвечаю, что фамилия, и впрямь, именитая… Но совершенно не дворянская или боярская там, а поэтому уж, в чем в чем, а во дворянстве, а тем более – в боярстве, упрекнуть носителей ее (а значит, и меня) вряд ли когда-нибудь кому-нибудь удастся. Во всяком случае, мне не известен ни один дворянин, носящий фамилию Углицких (возможно, за исключением случаев так называемого личного дворянства, индивидуально пожалованного конкретным людям за особые заслуги перед короной и государством). Нет, фамилия Углицких – крестьянская, точнее – поселенческая. И только. (“Что ж чужого нам не надо – мы свое не отдадим!”). А именита фамилия эта поселенческая тем, что она… “ссыльная”. Может быть, даже – первоссыльная. И такое вполне возможно. Поскольку появлением своим, а случилось это, по моим предположениям, где-то в самом конце XVI века (не ранее мая 1591 года), “обязана” она одному весьма важному событию в истории российской — убийству (в том, что это было именно убийство, а не несчастный случай, не сомневаюсь я) малолетнего царевича Дмитрия в Угличе. Помимо того, что фамилия Углицких поселенческая и ссыльная есть у нее еще и третья особенность – Углицких – фамилия “географическая”, поскольку подавляющее большинство носителей ее родом с Урала, с реки Вишеры, где и проживает более или менее компактно в теперешнем Красновишерском районе Пермской области. Ибо все Углицких — напрямую или “косвенно”, через поколение, связаны, так или иначе, с деревней Федорцовой, расположенной неподалеку от места впадения речки Язьвы, в реку Вишеру, в нескольких десятках километров от древнего купеческого города Чердыни, столицы Урала в таком далеком от нас уже шестнадцатом веке. Откуда пришли на берега древней северной реки эти поселенцы, история этого переселения, подоплека и обстоятельства его – и будут предметом нашего дальнейшего разговора…

О том, что Углицких имеют отношение, что как-то связаны они с событиями угличскими четырехсотлетней давности, впервые услышал я в глубоком детстве. От отца, от братьев его и сестер, от общих вишерских родственников, иногда заглядывавших в Пермь, где мы жили, в гости. Все они рассказывали (сначала мне, а потом и нам с братом Алексеем) на разные голоса, в разное время, но примерно одно и тоже: «что давным-давно был-де такой царь Федор», что «убили в городе Угличе брата его – царевича-мальчика, по имени Дмитрий (Митрий, Димитрий). Что жители наказали за смерть ту убийц того мальчика. Что горожан оклеветали перед царем Федором и тот, рассердившись на угличан, повелел сослать их на Урал, на Соли Камские. Что после отбытия наказания ссыльные остались на Урале, на Вишере, основав поселение свое, названное ими в честь того самого царя Федора – деревней Федорцовой, из которой теперь родом все Углицких. В конце этого семейного предания, в качестве основного, “тронного” аргумента, подтверждающего правдивость рассказанного, наивным слушателям обычно демонстрировались документы рассказчиков, паспорта, в которых в графе “Место рождения” значилось одно и то же: “с.Федорцово, Красновишерского района Пермской области” (или д.Федорцова…).

Первым, все-таки, эту “сказку” услышал я от старика Харитоныча (кажется, даже раньше, чем от отца). Это сейчас я знаю, точнее, догадываюсь, что этот самый Харитоныч был двоюродным дедом моим, родным братом моего родного дедушки Андрея Харитоновича, но тогда мне никто об этом не говорил и “дедушкой” называть Харитоныча никто не заставлял и не просил. Не знаю почему. Так он для меня и остался он — просто Харитоныч и все тут.

Харитоныч этот — колоритнейшая фигура моего пермского детства. Невысокий, худенький, со словно бы высеченным из грубой, скальной породы лицом, многократно пересеченным и изрезанным глубокими оврагами морщин, этот вишеский старожил — любил по вечерам, примостившись на полене или на корточках возле дышащей жаром печки, на раскаленной чугунной дверце которой ближе к полуночи всегда начинала нежно выступать, “алеть”, “малиново” светиться, звезда и надпись под оной: «Молотов, 1952», курить, и рассказывать, рассказывать… Курил он много и с видимым удовольствием, почти с таким же, наверное, с каким сейчас курю я… Метались, как сейчас помню, тогда по стенам маленькой нашей кухоньки, обклеенным газетной желтью, красноватые отблески и всполохи огня, “играли”, “куражились” над лицом Харитоныча, еще больше возвышая острые, далеко выступающие дуги скул и усугубляя пропасти глазниц, особенно, когда он смеялся, обнажая при этом несколько “золотых” («рондолевых»?) вставных зубов… В мгновенья такие, с ощеренной смехом «пастью», Харитоныч становился чем-то неуловимо похожим на щуку или хариуса. Вообще, визиты родственников наших “с Вишеры” в наш, продуваемый всеми ветрами насквозь, частный домишко, прилепившийся к северной окраине, растянувшейся вдоль Камы на десятки километров, Перми, всегда были праздником, и всегда сопровождались суматохой, ощущением исключительности происходящего. В доме все словно оживало: готовились и тут же варились пельмени, иногда — уха, раза два или три, помнится — из тех же вишерских хариусов. Хариус — рыба привередливая, любит проточную, быстротекущую речную воду, но больно уж, по моим “городским”, “привередливым” гастрономическим понятиям, костлявая, поэтому я и в те времена “не жаловал”, и сейчас, не слишком-то жалую эту, без всякого сомнения, главную речную, вишерскую, “достопримечательность”. Ближе к ночи, мама включала “тормоза” («Клавдий, Харитоныч, хватит вам на сегодня, завтра на работу!»), и убирала со стола бутылку. Гости допивали разлитую в стопки водку, и перемещались на кухню, поближе к печке — покурить. Гудела печь, отблески пламени освещали раскрасневшиеся от воспоминаний и спиртного лица, звучали диковинные речи. Вот об этой самой речи и хотелось бы сказать отдельно. Мама рассказывала, что когда она, «учителка из Башкирии», вышла замуж за «деревенца» Клавдия, то первые несколько лет почти не понимала свекровь свою, Татьяну Яковлевну, не понимала в прямом смысле слова, ибо, по словам мамы, та «баяла» на каком-то особенном своем, «тарабарском», по матушкиным представлениям, языке. «Говорила бабка твоя Таня, — вспоминала мама о том периоде при мне как-то, — быстро-быстро, все какие-то «баско», да «якожа», а я ничегошеньки не понимаю… А то скажет: «Подь, Лядмила, картошки з голбца надоть», а я не никак не догадаюсь, что «голбец» — это подвал, подпол». В неловкое положение попал, будучи в гостях у бабушки в Красновишерске, однажды, и я. Помнится, прямо с дороги, ввели меня в бабушкин дом, а затем — и в ее комнату. Помню, как в комнатке той, было темно, что в красном углу под желтяком иконостаса, извивался, как червячок на крючке, лампадный огонек. В помещении стоял довольно сильный запах ладана и каких-то трав, снадобий, веяло чем-то мистически-таинственным… Когда глаза пообвыкли, разглядел я сидящую на табуретке посреди комнаты пожилую женщину. Бабушка изучающе разглядывала меня и молчала. Молчал и я. Прервал затянувшуюся паузу мой двоюродный брат Толя, присутствовавший при встрече. Он легонько подтолкнул меня к бабке: «Чо встал, как стукан, подь, полюби баушку, полюби!» Слова сии ввергли меня в немалое смущение: никак не мог я «вьехать» — как это «полюби»? Чего ожидают от меня присутствующие? Выяснилось, в конце концов, что «полюби» — означает «поцелуй». Что нужно подойти к человеку, которого надо «полюбить» и поцеловать его. Что я, в конце концов, взмокший от напряжения, и сделал…

Поразило меня, кстати, в ходе того, единственного, к сожалению, в моей жизни, визита на отцову “родину”, в Красновишерск, обилие этих самых “Углицких”. Иногда возникало ощущение, что “мою” фамилию носит, по меньшей мере, почти половина красновишерского населения. И, к сожалению, далеко не всегда — лучшая… Врезалась тогда в память коротенькая публикация в местной газетке: «Вчера состоялось заседание Красновишерского городского народного суда, на котором слушалось уголовное дело по обвинению Углицких (инициалы) по статье 202 УК РФ (хулиганство). В слушании дела принимали участие прокурор Углицких (инициалы). В ходе судебного разбирательства были заслушаны показания свидетелей Углицких (инициалы) и Углицких (инициалы). Суд счел доводы адвоката Углицких (инициалы) не убедительными и приговорил подсудимого к 4 годам лишения свободы… Председатель суда Углицких (инициалы), секретарь Углицких (инициалы)”… Так вот, в этой заметке инициалы всех Углицких были во всех случаях разными. Поражало, ну никак не могло уложиться тогда в голове моей, очевидное: люди, носящие одну и ту же фамилию, не состояли, похоже, ни в каком, даже в самом отдаленном родстве!

Через много-много лет, уже в Москве, будучи уже не самым начинающим, но все еще не самым уверенным пользователем интернета, я постоянно «натыкался» на сайт некой Натальи Углицких из Новосибирска. Меня заинтересовали обстоятельства, по которым явно вишерка, уралочка оказалась так далеко от своей “исторической” родины. И вот однажды набрался я наглости, да и написал своей однофамилице, примерно, следующее: «Уважаемая Н.А! Я, (имярек), интересуюсь историей своей фамилии. Насколько известно мне — фамилия Углицких – уральского происхождения. Давно ли Вы переехали в Новосибирск с Урала?» Через какое-то время пришел ответ: «Уважаемый А.К.! Об истории фамилии «Углицких» мне ничего не известно, поскольку фамилия это не моя, а бывшего мужа, знаю лишь я, что отец его родом, если не ошибаюсь, из п.Усть-Язьва Усть-Язвинского сельсовета Пермской области… Круг замкнулся. Впрочем, не бывает правил и без исключений. Вскоре выяснилось, что не один я такой активный «углицковед», что не только меня интересуют непреходящие фамильные ценности. Обратилась ко мне, как-то, с подобным же интернет-вопросом жительница г.Шадринска Курганской области, также, как и я, носящая фамилию Углицких. Однако в ходе нашего интернет-общения, никаких «вишерских» корней у шадринских Углицких, проживающих в Кургане так и не выявилось. Равно, как не удалось установить, откуда же появились они эти “неизвестные” Углицких там, за Уралом, в Курганской области…

Вернемся, однако, к давно уже покинутому нами возле той самой, еще “молотовской”, печки — Харитонычу. Очевидно, что говорил он со мной, (также, как и Татьяна Яковлевна — с мамой), на том же непонятном говоре. Однако, самым странным в нашем тогдашнем “общении”, было то, что, не зная значений многих слов в речи вишерца, и, казалось, бы, окончательно “запутываясь” в сетях его напевного говора, понимал я главный, основной смысл сказанного, “дорисовывая”, “дописывая”, “докрашивая”, “заполняя” энергичной кистью своего живого, тогда еще, воображения, вербальные “пустоты”, “бреши” и “провалы»…

Вот так и выяснилось вдруг, что в языковом отношении, я — как бы, “амфибия”, что я — “суть двуязычный”, ибо, помимо основных “легких”, которые бесперебойно и надежно обеспечивали меня “кислородом” современной городской речи, могу я, при необходимости, пусть и недолго, с грехом пополам, еле-еле, кое-как, но “пользоваться” и древними “жабрами”, рудиментарными “жаберками” “праречи”. Нечто похожее, кстати, случилось со мною множество лет спустя, уже в Литинституте, на занятиях по древнерусскому языку, при чтении фрагментов летописей косовских (сербских) монастырей, тексты, написанных в IX-XI веках (ксерокопий их, конечно же).

Единственное, кстати, чего я тогда, слушая “побаски” Харитоновича, никак не мог взять себе в толк: почему село отцово названо в честь именно царя Федора? Ведь это же он, злодей, обрек всех на такие мучения! За что же ему честь-почесть такая? С каких таких коврижек?

 

Версия первая. Пелым – был или нет? ЦК или ЧК?

Впрочем, услышанное в детстве мало отразилось на моей дальнейшей жизни. Я худо-бедно вырос, закончил медицинский институт, начал работать врачом. Точно также, в тех красках и лицах, с теми же интонациями, с которыми некогда “доносили” до нас с братом главную ценность – наше семейное предание, и я, безотчетно следуя традициям, дежурно рассказывал этот же “священный” семейный текст, в свой черед, и в свое время, — но уже своему подрастающему сыну. По этапу. Передавал, как эстафетную палочку. И точно так же, как некогда Харитоныч, выслушивал от своего отпрыска те же самые не детские вопросы по поводу услышанного: “А почему же деревню назвали Федорцовой? Это же царь Федор всех сослал?”…

Только с началом перестройки и гласности, впервые в моей жизни появилась реальная возможность познакомиться, наконец, и с исторической, “письменной”, документальной основой вишерских тех “побасок”, с фактической, научной стороной событий, с их последующим историческим осмыслением… Наверно, все началось с опубликованной на страницах журнала “Москва”, карамзинской “Истории государства Российского”. Знакомясь с этой книгой, я понимал, что с исторической точки зрения, многое находило свое подтверждение, совпадало с уже известным мне по рассказам отца и вишерских гостей. С другой стороны, узнал я и очень много нового, о том, как “все было”, со всеми постыдными и мученическими подробностями — и про убийство Дмитрия, и про роль дьяка Битяговского, мамки Волоховой, про откровенную трусость Шуйского, возглавлявшего тогда комиссию по расследованию обстоятельств так называемого угличского “мятежа”, и фактически оболгавшего угличан. Поразила жестокость, с которой был фактически уничтожен в ходе последующей, за малым не войсковой, операции древний Углич, потрясала несоразмерность, не адекватность ответа власти на действия угличан, конечно же, “виновных” в “самосуде” над убийцами Дмитрия, буквально “пронзила” “дальновидность” и басурманская “расчетливость” Годунова, “провернувшего”, таки, всю эту блестящую, с точки зрения, записного интриганства и исключительного злодейства, многоходовую комбинацию, вознесшую, в конечном счете, его, потомка татарского хана, на московский престол. Но, кое-что и расходилось… По умным книжкам всем выходило так, будто бы угличан угнали вовсе не на соляные уральские копи, а в некий “Пелым-городок”. Прочитав об этом, я поначалу расстроился даже… Что это еще за “Пелым-городок” такой? Где и с какими собаками искать его? В какой тьмутаракани? Нет, так не должно быть, должно быть, ошибся, ошибся Карамзин — вишерские мои никогда ни про какой Пелым не рассказывали, не упоминали даже! (или упоминали, да я, дурак старый, позабыл все?). Ситуация стала проясняться лишь после того, как я, что называется, с головой, “вошел” в географические карты — современные и доступные мне старинные.. Выяснилось, к счастью, что современный Пелым — это самый северо-западный “угол” (Углич — кстати, тоже образован от этого слова, ибо расположен там, где течение Волги делает крутой поворот, “угол”), край Свердловской области, граничащий с Красновишерским районом Пермской, и это было уже, если не совсем “жарко”, то, во всяком случае “тепло” — выходило, что разделяет “мой” Красновишерск и современный поселок городского типа Пелым, что Свердловской области, по прямой, через Хребет Уральский – всего-то ничего — несколько десятков километров! Ну, пускай, сто. А если это так — так это же рукой подать, по уральским-то понятиям! Значит, действительно, фамилия моя — угличская? Значит, не врали старики. И стал я себе, как мог, как умел, “объяснять”, “сближать” вишерские “сказки”, услышанные в детстве — с новообретенными, фактическими данными, полученными в ходе изучения доступной мне исторической литературы. Рассуждал я при этом примерно следующим образом:

…Во все времена власти избавлялись от самых опасных государевых и государственных преступников, ссылая их на самые окраины своих территорий, загоняя их туда, куда “макар телят гонял”. Или, наоборот, не гонял. Сути не меняет. Англичане, те — своих “проштрафившихся голубчиков” “сплавляли” “попутными” ветрами на клиперах чайных в Австралию, французы — в Новую Каледонию, в царской России — в начале прошлого века — под раздачу “попадал” чеховский каторжный остров Сахалин, при Николае Первом — были и Томск и Якутия, и Кавказ. Словом, куда подальше… В конце XVI века северо-восточной окраиной государства Московского был Камень Уральский. Поэтому не удивительно, что часть угличских “мятежников” (узнать какая именно это часть, “скоко грамм” конкретно — не моя уже прерогатива, а специалистов-историков) отправлена была, в том числе, и на Камень Уральский. Что дальше было, чем занимались несчастливцы те в глухой, лихоманистой, лосиной тайге мы наверняка не знаем, но вполне можно допустить, что, часть их привлечена была, таки, к работам, в том числе, и на соляных приисках, к тому времени уже не только благополучно открытых, но и исправно функционирующих. Между прочим, соль — в XVI веке была главной валютой, “золотовалютным” материалом, основной ценностью государства. Те, кто в этом как-то сомневается, может, если повезет, заглянуть в главное соляное хранилище тех лет, некий тогдашний аналог нынешнего “золотовалютного” североамериканского Нордфолка. Расположено это чудо и по сей день под улицей Солянка, что возле метро “Китай-город”. Там и сейчас, по имеющейся у меня информации (из передач Московского телеканала), вроде бы, находится хранилище Главного Резервного Фонда России. Заглянуть, чтобы полюбоваться — целым подземным городом, кирпичные стены которого, кажется, до сих пор, способны выдержать, если не взрыв ядерной боеголовки средней мощности, то, как минимум, осаду двадцатилетнюю с применением корабельной артиллерии главного калибра. Посмотреть (по телевизору показывали как-то) — на подземные улицы эти и “прошпекты” — по которым запросто, не задевая друг друга, разъезжаются две груженные до верху телеги, запряженными в “двойку” лошадей… Так вот… К счастью, все на земле этой рано или поздно, так или иначе, заканчивается. Закончились, в конце концов, и тягостные годы неволи для ссыльных тех угличан. Со всей неизбежностью, встал перед ними вопрос: что делать дальше? Возвращаться в родной Углич? (“Дома-то ведь, и солома сьедома!”). Но там, поди, давным-давно, уже и пепелища родимые все плакун-травою с макушкой позаросли… К цыганке ходить не надо, чтоб догадаться о том, что думали об этом тогда мои далекие предки. Что наверняка посылали, вскладчину, что называется, сбросившись, или с оказией какой, но предварительно обязательно снаряжали “лазутчиков”, “следаков” на родину малую свою, чтобы те посыскарили — как там, да что… Чтобы повызнали, ждут их там, или нет… Не сомневаюсь также, что невеселые получены были с родины той вести, что самое печальное донесли вернувшиеся сыскари те: мол-де, родители, если у кого и оставались, — повымерли по старости, болезням и переживаниям, дети малые — повыросли, или загинули, или пропали без вестей всяких, а женки, а что женки — если и уцелели в том пекле 1591 года — то давным-давно нашли уже себе других кормильцев-поильцев, тех, кто поближе (с глаз долой — из сердца вон), или поразъехались кто куда… Вот тогда, на сходе, всеобщинном, малым землячеством своим и сделали для себя те, угличские, бывшие узники, тот тяжелый, но, единственно возможный в тех обстоятельствах, вывод — от добра добра боле не искать, обживаться тута, где Бог дал… Как догадался я об этом? — Механизм такого расселения, технология таких миграций стара, как мир, и непрерывно воспроизводима на протяжении всей истории Российской. Благо далеко за примером ходить не надо: вот семейство Курановых, что из города Рыбинска, что на Ярославщине, вынужденно оказалось в Башкирии в войну. Война закончилась. “После войны мама все рвалась (Прим. — и поехала, таки — А.У.) в Рыбинск. Хоть бы посмотреть! А мне кажется, ей хотелось узнать что-либо об оставленных там вещах. Всем отъезжающим обещали сохранить вещи и по окончании войны (а ее хотели закончить быстро) вернуть. Квартиры с вещами “принимали” работники ЖКО, опломбировали, но (как рассказывали маме потом, почти сразу же приезжали из деревень, на подводах люди и все это увозилось, грабилось). Мама увидела папин велосипед (а тогда это было почти такой же роскошью, как в наши времена — автомашина “Волга” сейчас — такое богатство!) у родителей наших соседей по квартире, Котовых. Они жили за Волгой, в своем доме. После посещения Рыбинска мама успокоилась (здесь ничего нет, и там — ничего): “Надо начинать все с начала”. А где? Да все равно. И стали обживаться в Башкирии”.

Скорее всего, точно так же поступили в том, далеком своем времени и угличские “сидельцы”. Остались на новой родине, на Вишере-реке.

Ну что ж, решили, так решили. Сказано — сделано. Как и всегда, когда начинают что-либо делать на новом месте — начинают с выбора этого самого места. Требования к нему, наверняка, были следующими: 1.Близость реки. Река — кормилица, поилица, река — основная связь с окружающим миром — зимой — по льду, летом — на лодках. Река — это и “почта”, и “гастроном” и “кладовая” и “междугородняя трасса”, одновременно. 2.Обилие лесов. Это — будущее жилье, это — отопление, это — пища (мясо, грибы, ягоды), это — основной производственный комплекс — лыко, мед (бортный), зверодобыча, это бечева, которые можно было легко тогда обменять на диковины цивилизации — гвозди, порох, упряжь, да мало ли еще на что…). Это же — и главный источник “валюты” — мех (белка, куница, соболь). Это — “аптека” (травы, ягоды, медвежье и кабанье сало). 3.Еще одним из условий было наличие неподалеку выходов на поверхность солевых пластов (главной, повторюсь, ценности того времени).

4.Ну, и, наконец, желательно, чтобы новая родина ну хоть чем-то, пускай, отдаленно, но напоминала бы бывшую. Наверное, место, избранное для бывшими угличанами для своего поселения (будущее село Федорцово) сполна отвечало всем вышеперечисленным “заявам”. Началось строительство: лес валили, важили, корчевали, потом на образовавшихся в результате этого лядах (место, в глухой чащобе, освобожденное от леса, поляна посреди леса), ставили срубы, загоны для скотины, амбары для хранения припасов (медведи, лисицы, россомахи). Конечно, требовал своего решения и пресловутый “семейный” вопрос (а как же, ну куда без женских рук-то: мужикам в полной силе пристало ли холостяковать одним в таежине глухой?). Постепенно методом «народной» дипломатии начались взаимовыгодные сношения с окружающим миром: общение с населением близлежащих поселений, натуральный обмен и денежное обращение, сватовство, сродство. Кем были для аборигенов чужаки эти, соседи эти новые, порешившие посередь чащобы поселок спроворить? Правильно — «угличскими»: “Надо, сьездить днями, паря, по воде, к угличским-то, у нас мед кончился (варианты: за лыком, за берестой, за дегтем)”. Или — “Ой, смотрите-ка, опять угличские приехали…”. То есть, для всех в округе, независимо от того, какие конкретные угличане носили личные имена или прозвища, скорее, для всех окружающих они были тем, кем они в действительности и были — именно “угличскими”. Так появилась “заготовка” будущей моей фамилии. Почему заготовка только, а не полноценная фамилия? Да, потому, что, попробуй, выговори, это самое “угличский”, “угличские” язык поранить можно об колючее, костлявое как хариус, сочетание “чс”! Чтобы сделать своим, “уральским”, новое слово (и — понятие) надо было сначала «прописать»: обкатать, как гальку на вишерских перекатах, отшлифовать, отполировать до совершенства. Чтоб ни за что язык не цеплялся! Процесс такой “адаптации” слова, его “дошлифовки” во всех странах и на всех языках примерно один и тот же — труднопроизносимое заменяется на удобное в употреблении, чаще всего или за счет слияния или путем усечения “лишних”, или, в конце концов, — замены “неукрощаемых”, сопротивляющихся упрощению “труднопроизносимых” элементов. Так, к примеру, в средней полосе России “Ока луговая” — постепенно превратилась в “Калугу”, а “Ока широкая” — в “Каширу”), так вологодчане (жители Вологды) — в результате тех же звуковых операций стали вологжанами (вологодцами) и так далее… Но на что можно было заменить это трудновыговаримое согласных “чс”? Правильно, на мягкое “ц”. Что это дает «на выходе»? Во-первых, в слове станет на целый звук меньше. Это уже хорошо. Во-вторых, после замены “чс” на “ц”, произносимый, как долгое, протяжное “цэ”), слово сразу становиться «легче», распевнее, оно, как будто бы «раскрывается», как бы, «разрешает» языку произносить себя плавно, протяжно.: Уг-лиц-кий… Уг-лиц-ких… Одновременно, на “сибирский” манер изменилось и окончание “ий” на — “их”. Вот это нововведение ни на йоту не улучшило фонетические свойства, наоборот, как мне представляется, привело даже к некоторому «откату» от принципа «благозвучности», но что же делать, если это “их” в конце есть ничто иное, как своеобразный «товарный знак», некий “бренд”, если это, по сути, древний аналог нынешнего современного английского “made in Sibiria” (“сделано в Сибири”), призванный прямо указывать на место рождения, появления слова на свет… Параллельно, опять же, на сибирский манер изменилось и ударение: абсолютно логичное и генетически закономерное (от названия города Углича) правильное ударение на первом слоге, (Углицких) постепенно сместилось на более привычное для регионов Урала и Сибири место — на второй слог: УглИцких (Ср.КосЫх, ЧервОных). Вот, собственно, и вся операция, больной! Даже наркоза не потребовалось… Фамилия приобрела свой теперешний, “современный” вид. Но это лишь один из возможных вариантов развития событий. Возможно, что все было еще проще. Проще некуда. Возможно, никакой замены не было вовсе, потому, что нечего было заменять. Что изначально, сразу же были только Углицкие, что никаких Угличских не существовало. Сам видел старинных картах (не на всех, конечно, но раза два видел точно!) — черным по белому — город Углиц, а вовсе не Углич! Потому, что граматические нормы написания к тому времени еще окончательно не устоялись. И полки были тогда Углицкими, а не только Угличскими, и ополчения, и князья назывались — то Углицкими, то — Угличскими. Не во всех, конечно, документах. Эта “це”-“че”-шная “путаница” стала возможной очевидно, в связи с особыми отношениями, всегда существовавшими между буквами «ч» и «ц» в русском языке. Чтобы понять, что буквы эти — смысловые и «написательные” сестры-близняшки, что они почти полные “двойники”, что они явно «дублируют» друг дружку, достаточно повнимательней присмотреться к ним, особенно, в “ручном” варианте, при исполнении, так сказать, “от руки” — стилом или пером (а ведь иного тогда, в шестнадцатом веке том просто не существовало). Мало того, при более пристальном вглядывании, всматривании — выясняется, что замена “ц” на “ч” или, наоборот, — в абсолютном, подавляющем большинстве случаев, ни на йоту не искажала и смысла сказанных слов. Во всяком случае, до 1917 года. (Ну, назову я, к примеру, “цыплят” там — “чиплятами”. Конечно, это будет не литературно, абсолютно неграмотно, может быть, кому-нибудь, даже резанет “по ушам”, но все равно, в российской деревне, где-нибудь, в Воронеже или Вологде, — уверен в том абсолютно, — поймут, разберутся, без переводчиков всяких, о чем я имею речь в данном случае). История этого трогательного “соперничества” двух буковок-близняшек, ненавязчиво, наивно, по-детски пытающихся поиграть с нами, подменять “себя” — “собою” же, где возможно только, при каждом удобном случае, отчетливо прослеживается при чтении и тогдашних летописей и документов. При этом — справедливости ради это необходимо отметить, что вся эта игра-“борьба” внутри одной и той же, по сути своей, буквы, просто имеющей два крайне похожих варианта написания, и обозначающей(-их) при этом два различных звука, никогда не переступала “крайней” черты, не переходила грани между ревностным, но безобидным «подсиживанием» своей близкородственной подружки-соперницы, где возможно только, и открытым противостоянием, антогонизмом (ну, подумаешь, то «Углиц» то «Углич» скажут, то «чепи» у Аввакума, то — «цепи» — смысл- то ведь сказанного — написанного все равно не менялся). Развел “ретивых” сестричек по разным углам языкового “ринга”, окончательно противопоставил — лишь пресловутый “октябрь семнадцатого года” двадцатого столетия, когда с появлением новых языковых нововведений — аббревиатур “ЦК” (Центральный Комитет) и “ЧК” (Чрезвычайная Комиссия) детские “написательные” игры в подмены без потери смысла закончились раз и навсегда… Но, даже если я в чем-то ошибаюсь, относительно роли и места всех этих “ц” или “ч”, все равно, прошу я вас, цитатели дорогие мои, не чепляйтесь ко мне за это!

Так постепенно, день за днем, год за годом, сруб за срубом, зарождалась новая жизнь “старых” угличских горожан, возникла и развивалась на Урале новая историческая реальность — учгличская диаспора. Следует отметить еще одно важное обстоятельство: изначально “угличские” поселенцы не состояли никогда в родстве, за исключением, видимо, не столь уж частых случаев, когда в ссылке находились (и выжили в ней, пережили ее) родственники еще с тех, “угличских” времен: братья, отцы с сыновьями). Объединили, сплотили, заставили быть вместе, принять общую судьбу, новую свою землю, фамилию — именно, стремление выжить (на миру и смерть красна), общность интересов и общие территориальные корни (землячество) и общая, за малым, не трагическая судьба. Землячество — так же, как и вынужденная миграция — один из наиболее часто встречающихся форм существования, выживания (аналог, эквивалент, замена родственным отношениям) в мировой истории вообще, и русской — в частности. Вот и маминой рукописи, все юноши, молодые мужчины из рода Курановых, покидали по достижении 14-15 летнего возраста родной город Гусь Хрустальный, что на Владимирщине и направляли стопы свои в столицу, работать на Путиловском (владимирское землячество). Были еще (это доподлинно известно) в дореволюционном Санкт-Петербурге и ярославские землячества (купеческое сословие: приказчики) и ряд других. И сейчас во всех городах мира существуют зоны компактного проживания различных этнических групп и образований (китайские, корейские, вьетнамские землячества и т.д. и т.п.).

Таким образом, завершая этот раздел наивных своих “Комментариев”, раздел не самый, наверное, важный и сложный, но во многом — даже не буду пытаться скрывать этого — глубоко личный и эмоционально-напряженный, — хочу подвести некоторые его итоги. Главный из них заключается в том, что, если не ошибаюсь я, фамилия Углицких — действительно сравнительно “молодая”, “земляческая”, изначально включившая, вобравшая в себя людей, сплоченных в той исторической теснине и мясорубке, в которой оказались они, по меньшей мере, тремя обстоятельствами: общей “прародиной”, общей, одной на всех, бедой и общей же надеждой — выжить.

Не знаю, есть ли в самом Угличе — Угличские, но УглИцких — это горсть земли угличской, навсегда ставшая частью, плотью Земли Уральской, это капля крови несчастного Дмитрия, силою трагических обстоятельств запекшаяся в скальных утесах Полюд-Камня, растворившаяся, казалось бы, без остатка, размытая, казалось бы, без следа хрустальными вишерскими водами, и в этом смысле, наравне с самими событиями 1591 года — полноправная и самодостаточная часть истории российской.

Мне кажется также, что даже если в деталях, в каких-то частностях, высказанное мной выше — было не так (а это конечно, лишь гипотеза, лишь одна из возможных “реконструкций” весьма далеких от сегодняшнего дня событий), то в главном — в извечном стремлении человека оставаться человеком, в любых условиях, даже самых невыносимых — не ошибся я в своих земляках, самоценных и драгоценных моих, “знатных” и “именитых” предках моих угличских…

 

 

БИАРМИЯ ИЛИ БЕШЕНОЙ СОБАКЕ СОРОК ВЕРСТ – НЕ КРЮК!

Впрочем, разговор далеко еще не завершен. Раз вкусив “запретного” плода – хочется еще и еще! Версия эта первая – с копями соляными уральскими — вполне “рабочая”, но уж слишком неполная, усеченная какая-то, фельшерская, что ли… Тем более, что за рамками ее остались еще немало крайне важных вопросов. Например, каким путем все-таки, шли угличские страдальцы в 1591 году? С позиций сегодняшнего дня — вопрос кажется наивным — пошел на вокзал, купил билет, сел в поезд и поехал (не забыть бы только, что вагон-ресторан располагается в седьмом по счету от головы поезда вагоне, а то больно уж в поезде пить-есть всегда хочется…). А тогда? В исторических документах — весьма ярко описан процесс наказания и сослания …колокола, созвавшего угличан на место гибели малолетнего царевича, то, как потом ему, медному глашатаю, за это отрезали (“вырвали”) язык, и обрубили ухо (карноухий колокол), как высекли, мятежный, плетьми, как отправили в Тобольск-городок, что в Сибири. О людях же – или ничего, или почти ничего — вскользь, мельком, урывками, мимоходом: де — гнали пешком… Ну, то, что не на лимузине везли с шампанским и цветами на заднем сиденье — это понятно… И все-таки, куда гнали — на соляные копи или все-таки, в Пелым-городок? И почему именно в Пелым? И сколько их было, этих наказанных? И кто были они? Какого роду-племени? И во что были одеты? И сколько времени шли? Ох, уж эти вопросы! Расползаются, как дороги от Москвы Белокаменной – во все стороны света. Чем дальше — тем больше. Причем число “вариантов” возрастает на каждой последующей логической “развилке” в геометрической прогрессии. Вот, кстати, еще один: а была ли вообще сухопутная дорога на Урал тогда? А может быть, большая часть этапирования к месту отбытия наказания вообще была проделана по …воде? Уж больно соблазнительным представляется, например, дилетанту от истории, пишущему строки эти, “речной круиз”, типа: из Углича-города Волгой-матушкой (вниз по течению, “под горочку”) до впадения последней в Каму, точнее по официальной версии — до впадения Камы в Волгу (подробнее об этом — ниже), далее по Камой вверх до Вишеры, далее Вишерой вверх до Чердыни. Чем черт не шутит? Явных, “принципиальных” препятствий для осуществления такого перехода в том 1591 году, т.е. спустя почти сорок лет по взятии войсками Ивана Грозного Казани в 1552 г ., формально, как будто бы, не существовало… Или нет, все-таки, шли сушей? Хорошо, сушей, но как, по какому маршруту? Попытки разрешить сомнения, что называется, с ходу, без соответствующей проработки, оказались настолько несостоятельными, что понял я: для того, чтобы найти искомые ответы (пусть, не на все, пусть хотя бы — на часть!), придется, таки, входить “плотные слои” исторической и географической атмосферы того времени, входить, даже рискуя “сгореть” в них насовсем. Что для ответа на мучившее, не избежать, видимо, попытки, хотя бы мельком, хоть не надолго, но окинуть взглядом Северо-восточную окраину Московского государства того периода, “прикоснуться” к Биармии, точнее к той ее части, которая включала в себя будущий Чердынский уезд и саму тогдашнюю уральскую “столицу”, столицу почившей к тому времени “в бозе” Биармии — город Чердынь и уже упоминавшийся ранее вскользь Пелым-город. “Крюк” этот в повествовании действительно вынужденный и, как выясняется, необходимый, первоначально действительно не планировался мной по многим соображениях, начиная от традиционного русского “авось” (а может, и так сошло бы, проскочило!) до сугубо “материальных” — дополнительный “листаж” рукописи, “убитое” на изучение дополнительной литературы время и т. д. и т. п. Но что об этом говорить сейчас, как раз сейчас, когда снова, еще раз, со всей очевидностью, стало, в очередной раз, очевидно, что “бешеной собаке сорок верст — не крюк…

Решено – продолжаем… Итак, шестнадцатый век преобразил и преувеличил Землю Русскую. По состоянию на 1530 год (год появления на свет Ивана Грозного) в Московское государство входили следующие княжества: Ярославское, Ростовское, Тверское, Черниговское и Новгород-Северское, Смоленское, Рязанское, Верейско-Белозерское, Пермская (Коми) земля и Псковская республика. (Вот как славно поработали в “подотчетных периодах” своих управлений тогдашние-то “государи” — как расплодили-то землицу-то свою, вон, сколько ее при них “прибыло”: меньше, чем за двести лет утроили-учетверили. Не чета нынешним-то!). Внес свою лепту в общее дело и Иоанн Васильевич IV – “прибрал к рукам” Казанское (1552) и Астраханское (1556) ханства. В 1581 году, во многом благодаря варяжской настойчивости и удали молодецкой Ермака Тимофеевича, начинается присоединение Сибири. Последней ее “каплей” ко времени описываемых событий явилось основание казачьим головою Данилой Чулковым города Тобольска (1587). Вот почему колокол был сослан именно туда — Тобольск юридически и географически на тот момент был самым крайним форпостом Руси на Востоке, острым клином, вонзившимся в мягкое “подбрюшье” Сибири. А что происходило в то время на Урале-батюшке?

На картах того времени весь северо-восточный угол, “отсек” Московии занимает Новгородская земля, помеченная как присоединенная (1478), в которую вошли территории теперешней Пермской, Кировской, Архангельской области. Все эти земли, вплоть до середины тринадцатого века плотно связаны в исторических документах с понятием Биармии (Пермии). Именно — с понятием, а не с конкретным государственным образованием. Ибо, согласно словарю Брокгауза и Эфрона, “Биармия (Биармландия; Beormas — на англосаксонском наречии) — скандинавское название страны, ни пределы которой, ни население, ни культура, ни даже самое название до сих пор не имеет в исторической науке более или менее положительных определений”. Но нас мало интересует мифология, нам же “мясо”, нам же конкретику подавай! А конкретика заключается в том, что одни исследователи придерживались того мнения, что «Пермь» есть не что иное, как испорченное скандинавское имя «Биармия», русская переделка скандинавского названия. Конкретика заключается в том, что «народ Пермь имел очень древнюю культуру, промышлял горным делом и вел торговлю с болгарами, скандинавами (которые называли Пермскую землю Биармиею) и, вероятно, славянами. Конкретика заключается в том, что Биармия простиралась от берегов Сев. Двины на восток, может быть, до самого Уральского хребта, и в состав ее входила нынешняя Пермская губерния» [«Объяснения» по учеб. истор. атласу, изд. 1887 г .]. В дополнение к этому мнению следует привести не менее основательное заключение профессора Кондакова о торговле Биармии-Перми, к которому он пришел после тщательного рассмотрения археологических находок нынешнего Пермского края: «с конца классической эпохи, в течение Средних веков, существовали деятельные торговые сношения Пермского края с Востоком и Западом, причем главным путем служили Кама и Волга, и затем от устий этой последней реки — с одной стороны Каспийское море, для сношений с Персией, а с другой стороны — Черное море, для сношения с Византией». [«Русские древности в памятниках искусства», вып. 3-й, 1890 г ., А. Дмитриев, «Пермская старина» (вып. 1 и, 1889), Д. Смышляев «Источники и пособия для изучения Пермского края» (Пермь, 1876)”].

Таким образом, как бы там ни было, речь действительно идет о гигантской территории, населенной финно-угорскими племенами. Финно-угорские “корни” Биармии топонимически, гидронимически и омонимически прослеживаются, например, в названиях рек с окончанием на -“ва” (по-фински — “вода”): Колва, Сылва, Язьва, Мойва и т.д. Именно отсюда из глухой уральской тайги, по мнению, многих и многих авторитетных историков, начало свой многовековой “дрейф” в Европу финно-угорское племя венгров. С этих позиций, для меня не подлежит сомнению, что финно-угорские народы Биармии каким-то непостижимым образом, смогли, пускай, в историческом отношении, совсем ненадолго, “оттянуть” свою добровольную “колонизацию” (с последующей ассимиляцией) энергичными, активными соседями своими — славянами, в отличие от финно-угров, испокон веку обитавших юго-западнее Биармии — в самом “сердце” современной России (Московская, Владимирская, Новгородская, Тверская области и т.д.) (сравните: река Москва, Протва). В последнем случае, наверное, не последнюю роль в ускорении этих процессов (ассимиляции) сыграли события, произошедшие далеко на юге, в приднестровских степях. После разгрома Киевской Руси Батыем, определенная (и, похоже, что — значительная) часть славянского населения двинулась, таки, в поисках лучшей доли на север. Финно-угорские племена, так и не пожелавшие “восприять” культуру и привычки старо-и новоприбывших славянских чужаков вынуждены были отойти либо еще более на север — на территории современной Карелии или Финляндии (сравните по аналогии: топонимика населенных пунктов и географических обьектов в так называемой средней полосе России — реки Москва, Чудское озеро, города Муром (финно-угорские племена Мурома, Чудь, Весь, Мордва), либо — на восток на территории современной Мордовии, Удмуртии, республики Марий-Эл и т.д. (да все, пожалуй, народы и народности, поныне живущие в самом верхнем Поволжье или между Волгой и Уралом, за исключением, возможно, чувашей, относимых, некоторыми исследователями, например, Л.Гумилевым, к гуннам, впрочем, скорее всего, все-таки, ошибочно…).

С другой стороны, совершенно очевидно, что вытянувшая на тысячи километров вдоль Уральского Камня, Биармия стала “хордой”, “позвоночником”, “становым хребтом” основного дублера пути “из варяг в греки” — другого протяженнейшего маршрута средневекового торгового сообщения — т.н. “пути из варяг — в персы” (Скандинавские страны — Белое Море — Печора — Вишера — Кама — Волга — Каспийское море). Иными словами, торговое “кровообращение” в те древние времена между севером и югом тогдашней восточной Европы осуществлялось при посредстве, как минимум, двух почти равноценных кругов “кровообращения”: “большого” (из варяг — в персы) и “малого” (из варяг в греки). Оставим в покое “круг малый”: об него и без того измочалили языки все, кому не лень. А вот “большой” незаслуженно, по мнению моему, забыт. А между тем, из Персии мимо Каспийского моря (или — сначала Каспийским морем) далее Волгой, Камой, Вишерой (или Колвой-Вишеркой) далее волоком — в бассейны Печоры и Северной Двины — далее морем или опять же по воде — в древнюю Скандинавии испокон веку шли караваны, двигались суда, нагруженные коврами, имбирем, ювелирными украшениями — поднимались, чтобы вернуться с товарами обратно… Материальными свидетельствами функционирования этого “большого” биармического цикла товарообращения, являются, в частности, многочисленные находки в г.Чердыни Пермской области и его окрестностях персидских монет династии Сасанитов, персидских ювелирных украшений того же периода… Так уж вышло, что центром, столицей этой гигантской ранне-средневековой товаро-транспортной “карусели” и столицей Урала, соответственно, в тот период стала древняя Чердынь, о которой можно, в свете вышенаписанного, говорить, как о порте как минимум двух морей — Белого и Каспийского (точнее, даже так — Северного Ледовитого океана и Каспийского моря). Замерзающим, но портом, пусть, далеких, но — морей! Город этот (и по сей день) расположен на правом, высоком берегу реки Колвы, впадающей в реку Вишеру. Чердынские купцы и некоторые жители соседних сел, например, Покчи и Камгорта исстари вели крупную торговлю печорскими произведениями (рыбой, мехами), имели торговые сношения с Индией и булгарами. Несмотря на большой пожар 1792 г ., уничтоживший почти весь исторический архив города, сохранился ряд документов по истории местного края. Русскими Чердынь взята была в 1472 г ., но до 1505 г . управлялась своими князьками, затем воеводами от Москвы. В 1535 г ., как свидетельствует тот же “Словарь” Брокгауза и Эфрона, “Чердынь сделана был главным городом «Великой Пермии» и укреплена”.

О Биармии, такой мифической и такой реальной, прочитал я впервые, кстати, в прекрасной книге замечательного архитектора В.В.Косточкина “Чердынь, Соликамск, Усолье” (СтройИздат, Москва, 1986). Произошло это при следующих обстоятельствах. В 1985 году приехал я в учиться Москву, в клиническую ординатуру при 2-ом Московском медицинском институте им.Н.И.Пирогова. Жил в общежитии. Будучи от природы человеком не очень-то “тусовочным”, не слишком-то, так сказать, “компанейским”, особенно первое время своего добровольного столичного “заточения”, довольно остро ощущал я свою отчужденность, не воспринимая столичной суеты и хлопотливости. В этой связи, многое в Москве казалось, если не чуждым, то уж во всяком случае, чужим мне, не таким, как дома, на Урале моем. В такие минуты, уходя, “убегая” от периодически посещавших меня “минорных” мыслей и настроений, “повадился” бродить я по Москве, знакомиться, так сказать воочию, с историей ее. Особенно привлекали меня старые, старинные улочки и переулки центральной ее части — Арбат, Остоженка, Пироговка. Так было и в тот раз… Холодным осенним днем ноги сами занесли меня на Кузнецкий мост. Очень уж заинтересовало, заинтриговало меня удивительное название это: “Кузнецкий мост”. Прибыв на место, потолкавшись для порядку, и не обнаружив на месте Кузнецкого моста ни “Кузнецкого”, ни какого-нибудь иного “моста”, даже в проекте, совсем уже, было, собирался я отправляться восвояси, не солоно хлебавши, как вдруг заметил вывеску “Книжная палата”. Книжный магазин. Решил подойти поближе, заглянуть, на всякий случай, и туда. Далее случилось нечто совершенно удивительное, невероятное. Даже входить в магазин не пришлось. С выставочной оконной витрины магазина прямо в меня смотрела, не отводя от меня взора, словно бы крича мне “вот я, здесь!” книга: “Чердынь, Соликамск, Усолье” некоего В.В.Косточкина. Я не поверил глазам — ну это же надо! Словно Бог надоумил меня тогда, в ту промозглую осень, по той слякоти, сквозь толчею людскую ту, оказаться на том Кузнецком Мосту, именно возле этой книжной витрины! Словно земляки мои, мои вишерцы, все, как один, преодолев пространства и расстояния, разделявшие Чердынь, Соликамск и Усолье и надменную, высокомерную Москву, явились ко мне на подмогу тогда, словно бы протянули они через века и версты руку помощи мне: “Мы здесь, паря! Держись, Вишера, не журись, бывало и хуже!”… Был такой случай…

 

О ЩИПКЕ И ЧЕРДЫНО-ЛОЗВИНСКОМ (ВИШЕРСКОМ) ПУТИ В СИБИРЬ

Вообще, конечно, правы, абсолютно правы, историки и все прочие заинтересованные, так сказать, специалисты, полагающие, что названия населенных пунктов и географических объектов, да и имена собственные иже с ними, являются одними из самых древних памятников на земле. Что нет “бессмысленных” названий, есть названия пока еще “не прочитывамые”, поскольку изначальный смысл их был утерян за давностью лет и забыт. В этом легко убедиться на примере той же самой Москвы. Один из самых “татарских” районов столицы – пресловутый “треугольник” Таганка-Павелецкий вокзал-Якиманка. Здесь мирно соседствуют и тянутся, как реки – широко и вольно, улицы Ордынка (Большая и Малая), Татарские переулки (Большой и Малый), Толмачов переулок (“толмач” — устный переводчик). Связано это с тем, что в далекие времена Москва граничила именно этой своей окраиной с Ордою, Степью, и именно поэтому здесь селились, бытовали татарские мурзы и дипломаты, башковитые и ушлые татарские купцы и торговцы, татарские оружейники и воины-“контрактники”, нанимаемые Московией для своих ратных нужд и потребностей… Именно в районе современного Павелецкого вокзала не редкость, и так называемые мною, “таможенные” названия: улица Зацепский вал, сиречь, Таможенный (“зацепщик” — таможенник), переулок Щипок (“щипок” — длинный шест, которым таможенники “протыкали” вьезжающие в Москву возы с товарами, на предмет выявления запрещенного к ввозу). Неподалеку — Таганка (“таган” — “подставка под котел”). Совсем неподалеку и Якиманка (тат. — “гнилое, болотистое место”). Любопытны топонимические корни БерсЕневской набережной. На первый, так сказать, “слух” — название тоже, как будто бы, татарское… Ан, нет, шалишь! — оказывается “берсЕнь” — по старославянски — “крыжовник” и поэтому БерсЕневская набережная, на самом-то деле, просто Крыжовниковая и никакая другая. Долго пытался я “разгадать” значение слова “Шаболовка”. Что это за Шаболовка такая? Нашел у В.И.Даля. Оказалось — “шабол” — в старину — “баклуша, осиновый чурбан, из которого делают щепенную посуду”. Целые слободы были шабольщиков (или шаболовщиков, не знаю, как правильно), то есть ложкарей да мисочников, что ли. И — так далее, и так далее, и так далее… Впрочем, сильно отвлеклись мы от нашей цели. Пора и честь знать. До свиданья, столица, может, свидимся еще. А нам пора — в Чердынь нашу, матушку.

Для того чтобы иметь представление о том, как и чем жили угличские поселенцы не лишним будет обратиться к развернутому дореволюционному еще описанию Чердынского уезда, уезда, на территории которого появилась деревня Федорцова. Данные эти дают некоторое представление о быте, источниках существования и особенностях землепользования в данном регионе. Конечно, весь очерк процитировать невозможно, он занимает страниц 8-10 машинописного текста, только самое главное, только самое-самое. Итак, “река Кама разделяет уезд на 2 части: восточную — более возвышенную и гористую, западную — более низменную и равнинную по преимуществу. Границей этих двух частей являются высоты так называемого «Полюдова Камня» — кряжа, тянущегося с северо-запада к юго-востоку, сюда входят: Полюд (прим. – другое название Полюда – “Камень Говорливый”. Произошло оно от удивительной способности Полюда к многократному эху. Именно этим названием чаще пользовался отец мой, к примеру. – А.У.) на реке Вишере, Боец и Ветлан на реке Колве. Продолжением этого кряжа к юго-востоку служит Помяненный камень и др. возвышенности, тянущиеся к югу. Все эти возвышенности, пограничные с равнинной областью уезда, несомненно являются предгорьями Урала. Скалистый Полюдов Камень, напоминающий своей формой монолит памятника Петру Великому в СПб., имеет 1720 футов абсолютной высоты. Близкое соседство гор оказало существенное влияние на начало и направление рек в восточной части уезда. Главная река этой части — Вишера — начинается у подошвы Оше-нер и, направляясь на запад, как бы перерезывает Урал”. Таким образом, мы видим, что рек в Чердынском уезде более чем достаточно. Мало того, гористый характер местности является решающим обстоятельством в пользу того, что “Вишера течет в крутых и нередко скалистых берегах и имеет быстрое течение, особенно в своих верховьях, где падение ее настолько значительно, что едва дозволяет пробираться по ней в лодках, управляемых шестами”. Это важно для нас в плане легкости прохождения маршрута в Сибирь нашими ссыльными. Наличие же удобных притоков, в частности реки Вишерки, обеспечивает “удобный водный путь для торговых сношений с Севером, с Белым морем, с Печорским бассейном”. Отрадно также и то, что “почти по всем рекам уезда возможен сплав леса и так называемых солеваренных дров (длиной 6 четвертей)”. А вот с почвами моим далеким предкам, пожалуй, не слишком повезло: они, по преимуществу “относятся к почвам северного типа; их северный характер сказывается в малой мощности и недостаточной инфильтрации перегнойными соединениями. По сравнению с соответствующими им по субстрату почвами более южных местностей, многие из них отличаются как бы недоразвитием”. Зато много лесов, причем, всяких и разных, из них “господствующим типом является елово-пихтовый, но к нему очень часто и в значительном количестве примешивается сосна, реже лиственница и кедр. Нередко елово-пихтовый лес растет на болотистой местности и тогда получает название согры, а произрастая по горам, получает название пармы.” А тепло ли в Чердынском крае? Не очень-то: “средняя годовая температура в северных частях уезда равна -1° и ниже, в южных от +1° до +2°; для города Чердынь -1,1°”. Зато в лесах раздолье и изобилие всего и вся: “медведи, волки, лоси, олени, соболи, лисицы, куницы, горностаи, росомахи, выдры, норки, рыси, белки, зайцы; из птиц — рябчики, тетерева, глухари, куропатки и другие породы. В водах уезда водятся в незначительном количестве — линь, белорыбица, осетр и стерлядь, затем — щука, карась, ерш, окунь, налим, хариус, язь, лещ, судак и другие виды мелких рыб”.

Но ведь нас эти данные интересуют не абстрактно, а в сравнении с Угличем. Насколько хуже (или лучше) природа новой “родины” ссыльнопоселенцев, по сравнению природой угличской, вот в чем вопрос! Имеются аналогичные развернутые описания и характеристики Угличского уезда, относящиеся, так же, как и в случае с Чердынским, к тому же 1913 году. Внимательное сравнительное изучение этих материалов, показало, что (уж поверьте мне на слово), что отличия, конечно, между этими двумя краями есть, и по большей части, не в пользу Чердынских земель (ибо те, севернее, климатически — суровее), однако, в то же время — не носят они, принципиального, так сказать, характера. Словом, в Чердынском крае жить можно было вполне. Впрочем, у новопоселенцев, похоже, и выбора-то не было…

А знаете, что является для меня лично самым интересным в истории Урала? То, что освоение его шло не с юга на север, как положено по здравому смыслу, а совсем наоборот, казалось бы, вопреки таковому, “шиворот навыворот” — с севера на юг! Если смотреть на карту — почти из Заполярного круга — вниз и вниз, все южнее и южнее и южнее… Сначала думал я, что случилось это потому, что потому, что история Урала, при всей значимости его рудных и ископаемых залежей и богатств, всегда и прежде всего была историей поисков удобных путей сношения с Сибирью, историей, главным образом волоков, проездов, трактов, почтовых и железных дорог. Например, во времена “царствования” Чердыни — таким путем была так называемая Вишерская дорога (Чердыно-Лозвинский путь), единственный известный тогда путь в Сибирь. Вишерская дорога — древняя дорога через Уральский хребет от р. Вишеры по долине Велсуя к р. Почмогу, а затем через Урал на р. Ивдель, приток Лозвы, к бывшему некогда городу Лозве. Этим путем пользовались в самом начале сношений с Сибирью, тотчас после ее завоевания до 1598 г ., когда, по установлении Бабиновской дороги, движение стало совершаться уже по этой последней. Появление Бабиновской дороги (а это почти на 200 км южнее Чердыни), представляющей из себя прямой путь из Верхотурья в Соликамск, ставшей после вишерской, главным почтовым трактом в Сибирь, подорвало могущество Чердыни. Она постепенно начала хиреть, терять свое положение главенствующего на Урале города. Пальма первенства городов Уральских незаметно, исподволь, но перешла Соликамску, который и стал на время столице Урала. Говоря об бабиновской дороге, следует сказать, что она была “указана правительству в 1595 г . соликамским жителем Артемием Бабиновым, как более прямая, и расчищена под его руководством — сначала от Соликамска до р. Туры в 1597 г . (причем при выходе ее к р. Туре и был построен г. Верхотурье в 1598 г .), а затем до Тюмени. После построения г. Верхотурья в нем была устроена таможня, и Бабиновская дорога стала обязательным и официальным трактом для проезда в Сибирь и обратно. В царствование Петра Великого на этой дороге была установлена почта, но после кончины Петра I почтовое сообщение прекратилось. Правильная почта установлена была снова при императрице Анне Иоанновне в 1731 году. В 1745 г . почтовый путь разделился на два: легкая почта (казенные бумаги, частные письма) была направлена через Екатеринбург (Нижний, Кунгур, Екатеринбург, Тобольск), а остальное должно было двигаться по-старому, по Бабиновской дороге”. В это время, как вы уже, наверное, и сами догадались, новой столицей Урала стал город Кунгур, что на самом юге Пермской области (Соответственно, Кунгур много южнее Соликамска). Новый, более южный путь, однако, перетянул мало-помалу северный, хотя это случилось не ранее 1783 г . И только с этого времени, главным городом Урала, стала, наконец, Пермь, а не Соликамск, или Кунгур. Завершающим аккордом этой многовековой трактовой эпопеи стало открытие в конце XIX столетия транссибирской железнодорожной магистрали, которая шла, в том числе, и через Пермь. [Чупин, «Геогр. и статист. слов. Пермской губ.» (Пермь, 1873)”]. А потом, с удивлением, открыл для себя, что такое развитие (с севера на юг) – вообще характерная черта развития не только Урала, но и всей России, в целом! Ведь до XVI века Россия “жалась”, “теснилась” исключительно в северных широтах Европейского континента. Южные, плодородные степи – были отданы на откуп кочевым племенам, с юго-востока — почти вплотную подступала Орда (точнее, Орды), с запада – “давила” могущественная Литва и Польша. Поэтому основной вектор развития России, начиная с XVI-XVII века – юг в Европейской части (и на восток – в Сибири). Так что и удивляться-то, как оказалось, нечему…

Таким образом, наш небольшой историко-географический экскурс пополнил нашу исследовательскую “копилку” несколькими важными фактами. Вот они. Первое. Чердынь, столица бывшей Биармии и столица Пермской земле являлась центром огромного региона, имеющего древние связи, как со Скандинавскими странами, так и с Прикаспийскими державами (Персия).

Второе. Чердынский край суровый, но вполне пригодный для жизни. Обилие рек, лесов, природного сырья, зверья и птицы, наличие удобных сообщений, как с европейской Русью, так и с Сибирью, делало его весьма привлекательным для построения поселения.

Третье. Из Углича 1591 года действительно можно было дойти попасть в Сибирь только по Старому Сибирскому пути. Маршрут был следующий: УгличЯрославльВологдаТотьмаВеликий Устюг — Кай-городок (в северной части нынешней Вятской губ.) – Соликамск – Чердынь. Далее была Чердынско-Лозвинская дорога (по воде или по льду, в зависимости от времени года): от Чердыни (по рекам Колве, Вишере, ее притоку Велсую, а после перевала через Уральский хребет по сибирским рекам Тальтии и Ивделю до г. Лозвинска. Далее вниз по речкам Лозве, Тавде и Тоболу до Пелыма и Тобольска. Крайне важным для нас является то, что ни один из маршрутов в Сибирь (вплоть до открытия Бабиновской дороги в 1598 году) не мог миновать Чердыни и реки Вишеры. Следовательно, при любом раскладе (шли ли в Пелым, шли ли в Тобольск, неважно), угличские ссыльные проходили мимо того самого места, где сейчас расположена деревня Федорцова. Остались они там или нет – это уже другой вопрос, но то, что они там были – не вызывает никаких сомнений. Каким-то образом, обойти, миновать, будущую отцову родину, на пути в Сибирь или следуя в обратном направлении, в то время было просто невозможно…

ПРОДОЛЖЕНИЕ ЖИТИЯ ЛЮДМИЛЫ УГЛИЦКИХ

ВЕРНУТЬСЯ В ПРЕДЫДУЩУЮ ЧАСТЬ ЖИТИЯ ЛЮДМИЛЫ УГЛИЦКИХ 

ВЕРНУТЬСЯ С НАЧАЛО ЖИТИЯ ЛЮДМИЛЫ УГЛИЦКИХ