Глава 4.КИНЖАЛ АРИМАНА. Сибирь.Украина — Юрий Алешко-Ожевский

Юрий Алешко-Ожевский

МИФЫ И ЛЮДИ, главы из романа

Вадиму Алексеевичу Колдунову, хирургу от Бога,

который подарил новую жизнь не только мне.

  1. Рок древней богини. Эллада
  2. Cанька-Орион и Маин. Сибирь
  3. Заратустра. Персия-Германия
  4. Кинжал Аримана. Сибирь-Украина
  5. Схватка с Артемидой. Сибирь.
  6. Колдунов.

Продолжение. Предыдущая часть — здесь

Глава 4.КИНЖАЛ АРИМАНА. Сибирь.Украина.

Такие нежные, такие приятные на ощупь, такие желанные ноги увертывались от него, и он никак не мог подчинить их себе. Овладеть этими ногами, во что бы то ни стало! Достать, схватить это непокорное человеческое тело — вот что было главной целью его жизни. Это была сиюминутная цель, но все остальное не имело смысла, если не будет сделан этот шаг. Самая далекая дорога начинается с первых шагов, и по ним становится ясно, насколько далеко ты сможешь пройти.

Наконец, он изловил левую ногу и мгновенно затолкал себе в рот большой палец. Палец был очень вкусный, даже более приятный, чем казалось издалека. Его можно было ласкать языком и губами, и от этого было приятно не только языку и губам, но и пальцу. Ощущение ласки входило в него с двух сторон, усиливая радость победы над своими непослушными ногами. Над одной ногой — вдруг понял он — вторую ногу еще нужно победить. Выпускать добычу было жалко, но победа была неполной. Он занялся ловлей правой ноги, и это удалось быстрее, второй шаг всегда легче первого. Палец на правой ноге оказался менее вкусным: новизна ощущений пропала. Но не выпускать же заслуженный трофей из рук и изо рта так просто!

В этот момент во внешнем мире что-то изменилось. Свет потемнел, и пришлось скосить глаза, чтобы увидеть это что-то.

Катя вытерла полотенцем свежевымытую грудь, подошла к сыну, с восторгом посмотрела на него и крикнула в открытую дверь, занавешенную от комаров кисеёй:

—   Паш, кончай рубить дрова, погляди что твой сын делает!

Паша вбил топор в чурбак и пошел к крыльцу, но в этот момент Санька выпустил ногу и заулыбался во весь беззубый рот, увидев знакомое и самое любимое лицо. Предвкушение уже давным-давно, всю жизнь, знакомого наслаждения наполнило его. Рот и руки нужно было освободить для новой добычи, которая несла с собой не только эротические ощущения, но и вполне весомую добавку в виде грудного молока.

— Ну, вот, опоздал! Он только что сосал палец на своей ноге, это так забавно!

— Да? Может быть…

Паша присел на лавку. Катя приложила Саньку к груди, он жадно впился в нее ртом и начал мять ручонками, торопясь и захлебываясь.

— Я вот чего хотел тебя спросить: когда ты его нормально кормить начнешь? Все грудь, да грудь, а пацану за полгода перевалило. Другие бабы таким детям давно соску из жеваного хлеба в марле дают, да и картошку с прокрученным мясом, а ты только молоко. Боишься, что грудь бросит и удовольствия лишишься? Ты из него кого растишь — бабника или охотника? Тебе что рожаницы говорили, на первом месте он должен быть охотником! А какой же охотник без мяса? Да и бабником без мяса не вырастет.

— А молоко куда девать? Если ты, умник, про других баб вспомнил, то они тоже до победного кормят, пока молоко есть. Да и не одно молоко он у меня пьет, соки делаю, тертое яблоко и морковь уже давала. Тебе лишь бы хлеб да мясо, как будто молоко не еда. Успеет еще хлебом наесться, не бойся. — Катя вздохнула — Лишь бы не таким хлебом, как я ела в голодные годы, из отрубей пополам с половой.

— Ну, от голода мы далеко ушли, хотя и говорят «от тюрьмы и от сумы не зарекайся». На дворе никак тридцать восьмой.

— Про голод не скажи. Вон, в Европе немцы с итальянцами и испанцами большую кашу заваривают, макаронники уже в Эфиопию залезли. Да и у нас гансы-фрицы везде вьются, будто вынюхивают чем поживиться. У вас на лесопилке были, когда монтировали новую циркулярку? Вот то-то! Если будет война, опять голод будет.

— Не бойся, не заголодаем, и войны не будет. Сталин не допустит. Не дурак. Поумнее ихнего Гитлера. К нам японцы поближе, да и на тех управа найдется, не впервой их бить. Как мы им недавно врезали на Хасане? Куда залезли гады, почти во Владик!

И Пашка запел:

Броня крепка, и танки наши быстры,

И наши люди мужества полны…

Катя, выразительно глядя на него, молчала, он тоже замолчал. Санька стал чмокать лениво, его глаза-васильки посоловели и прикрылись большими пушистыми ресницами. Она подняла сына столбиком, положила на плечо полотенце и подождала, пока лишнее молоко вместе с захваченным в азарте воздухом и звуком, который именовался «киргизским спасибо», выльется на полотенце. Катя осторожно положила малыша в кроватку, и, чтобы не «расхристался», привязала одеяльце за пришитые к его уголкам тесемки к кроватке. Паша продолжал шепотом о наболевшем:

— Вчера не успел рассказать, поздно было. У нас на лесопилке все производство переключают на шпалы, даже шпона и тарной дощечки делать не будем. Железную дорогу севернее Байкала до Амура тянут, наши шпалы туда гонят. По военному такая дорога рокада называется, значит запасная, вдоль фронта. Это на тот случай, если япошки с юга попрут и Транссиб перережут.

— Не дай Бог!

— Конечно, только Бог тут не при чем. На него надейся, сам не плошай. Нас собираются с двухсменной на трехсменную работу без выходных перевести. Агитатор из района приезжал. За китайской границей опять горячее становится, япошки черт-те что в Манчжурии творят. Агитатор говорил, что япошки хотят под себя подгрести не только весь Китай, но и Россию до Урала. А Гитлер — до Урала с той стороны.

Катя молча сунула Пашке под нос кукиш и шепотом сказала:

— Это не тебе, а им. Урал им нужен! Кишка у них тонка. Пошли на двор.

Санька проснулся и сразу же постарался избавиться от одеяла. Материнская хитрость с завязками ему не понравилась. Орать и просить помощи он не стал, но выцарапаться из-под одеяла и улечься поверх него сумел. Поймал ногу, пососал палец, но это было уже не так интересно, как в первый и второй раз. Тогда он запел. Запел без мотива и не уа-уа, как в раннем детстве, но запел явно что-то свое новое. Вошел Павел, наклонился над кроваткой:

— Ну, сына, проснулся? Песни поешь? Хочешь погулять?

В ответ в лицо ударила теплая соленая струйка. Он засмеялся:

— Ну, вот и получил отцовское крещение. До сих пор ты сикал только на мамку. А Надюшке было слабо меня окрестить, фасон не тот у нее. Катя! Сооруди ему плацдарм на полу, пусть погуляет.

Катя оторвалась от летней печурки на дворе, отставила на землю медный таз с вареньем и вошла в дом:

— Ты куда горшок из-под кроватки задевал?

— В сенях он. Мал еще Санька для горшка, да и посикал уже.

— Мне виднее, мал или нет.

Она посадила сына на горшок, поддерживая его подмышки, и начала кряхтеть, глядя ему в глаза «а-а-а. а-а-а»… Он покраснел и выдал нужную порцию. Катя торжествующе сунула горшок Паше под нос:

— Видал! А то: мал еще, пописал уже… Я говорила, что мне виднее!

Катя положила сына на стол, протерла попку ваткой и, как всегда, когда у нее перед глазами мелькали его голые ножки, провела пальцем вдоль ступни. Пальцы тут же мгновенно растопырились во все стороны. Тогда она сунула кончик своего пальца со стороны ступни в пальцы его растопыренной ножки, и они тут же сжались, ухватив материнский палец. Этот ритуал нравился ей с самого рождения сына, а научила ее этому Нора, наплетя что-то мудреное про атавистический рефлекс Бабинского, который идет от обезьян и после года прекращается. Рефлекс не рефлекс, от обезьян он достался человеку или от Бога — неважно, главное, что и сыну, и ей самой эта игра пальчиками доставляла удовольствие.

В красном углу под святым Николаем-чудотворцем, которого Савельич трогать не разрешил («покойница Нюра была бы недовольна, она Николу любила. Пусть он в киоте стоит. У него оклад красивый, да и лампадка хороша. А то под Пасху неоткуда будет пыль сметать»), Катя постелила на крашенный охрой пол одеяло и отгородила закуток подушками. У Саньки тут же появилась очередная цель жизни. Барьер из подушек, которые отгораживали его от внешнего мира, нужно было преодолеть. Мир должен принадлежать ему целиком, а не только до подушек. Он пополз и начал влезать вверх. Подушки были очень большими. Если это и не Эверест, то уж, наверняка, самая высокая вершина Сибири — алтайская Белуха. Восхождение было не из легких, но он почти добрался до вершины, когда Паша, наблюдавший за сыном с интересом, спустил его вниз. Тот снова пополз вверх. И опять вершина оказалась недоступна. Третий раз. Четвертый. Малыш оказался упрямее отца, который сдался первым:

— Надя, кончай картинки во взрослых книжках рассматривать. Иди сюда! Посиди с ним, чтобы далеко не уполз. Мне дрова колоть, мать варенье варит, а дед ушел за метизным товаром, хочет в тайге зимовейку подновить.

— А почему я крайняя? — заканючила Надюшка — Вон, все ребята собираются идти купаться в лягушатник на Батином ручье, а я в такую жару должна дома сидеть?

Паша внимательно посмотрел на нее:

— Ты права. Валяй, купайся. Да сандалетки обуй, там по пути колко. Найда!

Собака нехотя вылезла из-под крыльца, где спасалась от жары вместе с игрушечным щенком, сделанным из тряпки и заячьей шкурки. Прошло три месяца после течки, при которой она страдала по кобелям на цепи, и сейчас у нее был период ложной щенности: молозиво выступало из сосков, и она везде искала несуществующих щенков, которым должен был исполниться целый месяц, а значит, они должны были расползаться во все стороны. Катя поглядела на ее маяту и за пять минут сделала «щенка», которого Найда сразу утащила в свое логово, где и подоткнула носом под брюхо. Сейчас ее накормленный щенок спал, и можно было выйти на зов. Она остановилась на пороге горницы.

— Найда, иди сюда — Паша похлопал по полу рядом с подушками — Стереги его, не выпускай. Поняла?

Она не могла кивнуть и сказать «да», «ну» или «ага», но ответила без слов самым лучшим способом — улеглась на показанное место. Этот человеческий щенок не должен уползти куда попало. Несмотря на то, что он человек, мягкие меры воздействия к нему применять можно. Это было ясно без наставлений. А то она не бывала матерью! Жаль только, что на нем нет шкуры, а есть только рубашонка, но на худой конец и это сойдет.

Человечек добрался до вершины и собрался скатиться на волю. Она встала, ухватила зубами за рубашонку и положила его обратно. Он пополз снова, уже зная, что на вершине его будет ожидать огромный белый зверь с желтыми глазами и рыжим пятном над левым глазом. Голова зверя была размером почти с гору, которую он должен преодолеть. Не победив зверя, гору не преодолеешь. А за ней — весь будущий мир. Значит теперь его цель — зверь! И как только этот зверь опять наклонился к нему, Санька схватил его обеими руками: одна рука вцепилась в рыжее пятно над левым глазом, которое выделялось на белой шкуре конечно же для того, чтобы Саньке было ясно, где у зверя самое слабое место, а вторая рука ухватилась за желтый правый глаз. Шерсть на звере оказалась совсем не такой, как нежная кожа на пальцах ног или на материнской груди, она была плотной и очень толстой, до кожи через нее добраться было невозможно, но зато за нее можно было крепко держаться.

Найда попятилась и заскулила: тряхнуть головой, чтобы освободиться, было нельзя (а вдруг его зашибешь?), лапой нежного человечка тоже можно было оцарапать, но своего глаза было жалко. Она пятилась и пятилась, а Санька торжествовал: это была не просто победа, новый трофей довез его до самой двери. Враг превратился в помощника, и это было особенно приятно. На новом друге можно было ехать и дальше, но тут на собачий скулёж пришла мама, и все кончилось самым неприятным образом: он оказался в опостылевшей кроватке и ему пришлось начать орать.

Ор не помогал, новых игрушек не было, и пришлось заняться старыми игрушками, которые он решил хотя бы уничтожить, разбив о прутья кровати. Стук был громкий, но игрушки не разбивались. Ничего. Главное терпенье. Рано или поздно он добьется своего и они разобьются. Или его выпустят на волю.

 

Пять утра: » Вставай, мама, давай кусить!» — Хочется спать, голова тяжелая, в глазах как песком режет после вчерашней выпечки хлеба. Возможно, поторопилась закрыть заслонку и слегка угорела. Но, скорее, глаза режет от хронического недосыпания. Вчера заполночь тетрадки проверяла. Хлеб свежий и вкусный. Шурка настырняга, он не угомониться, пока не заткнешь ему рот. Надо дать ему хрустящую корочку. Отталкивает руку. Хлеба Шурик наелся с вечера, а сейчас требует печенья.

— Дай пеня!

Печенья дома нет, кончилось.

— Пеня!

Путаясь спросонья языком, медленно начинается сказка:

— Жили-были дед и…

Он радостно кричит:

— Баба!

— И была у них…

— Купучка яба!

— Снесла курочка… — специальная пауза даже не требуется…

— Коко! Коко!

— Правильно. Дед бил, бил… — Санечка молча колотит кулачком по кулачку, показывая, как дед бил яичко.

— А баба била? — Он молча тычет кулачком в ручку и, торопясь по сказке вперед к любимому месту, кричит — Бабах! — Значит, яичко уже упало и разбилось. А где же «не золотое, а простое», да и мышку забыл.

— Нет, нет. Что там бежало?

— Мися… — Виновато.

— Правильно.

О печенье можно не вспоминать, это было всего лишь требование плоти. Человеческая душа начинается со сказки, сказкой живет и сказкой успокаивается.

 

— Паша, ты что так поздно, у тебя же сегодня утренняя смена?

— Если бы одна. Приходится по две смены трубить, такой план нам закатили. Домой сбегать перекусить и то недосуг. Завтра с собой что-нибудь собери, чтобы в пасть бросить.

— А что стряслось? Еще что-нибудь?

— Нет, все то же, просто после Халхин-Гола спешить начали, будто война завтра начнется.

Паша замолчал, занявшись миской с наваристым борщом. Катя защебетала:

— А Санек-то знаешь, что сегодня спросил?

— Что?

— Мама, где живут снежинки? — Отвечаю ему, что в снежных тучах. А он мне:

— Это я знаю. А летом где они живут? — Говорю, что они живут в погребе вместе с брусникой. Я как раз принесла с ледника кусок замерзшей брусники для пирога, и ягода размораживалась в миске на столе. Даю ему потрогать заледеневшую ягоду, а он обиделся:

— Я тебя не про лед спрашиваю, а про снежинки. Про лед я знаю.

— Извини, я тебя не поняла. Летом снежные тучи живут на севере, там всегда холодно.

— А где это север?

— Там, далеко-далеко за речкой и лесом. — Кажется, он удовлетворился, но тут же спросил меня, из чего делают кирпичи, какую собаку раздели, чтобы получить такую большую шкуру, что лежит у нас на лавке, и почему с Найды шкура никак не снимается. Оказывается, он не знал, что это медвежья шкура, и я с ним провела урок о животных. Почемучка он страшный, даже я устаю от его вопросов, хоть и в школе работаю.

Катя обняла сидящего на табуретке Пашу, прижалась к нему грудью и зашептала на ухо:

— Скоро он вырастет совсем большим. Новые слова перестанет изобретать и вопросы перестанет задавать. Про то, где живут снежинки. уже не спросит. Мне скучно станет, а с маленьким так интересно. Может, еще одного малыша заведем?

  • — Давай погодим немножко, пусть напряженка с японцами кончится. Там видно будет.

 

Паша пришел не ко времени рано и веселый. Достал из карманов две бутылки казенной водки, припечатал их со стуком к столу:

— Ну, мать, что есть в печи, на стол мечи. Пропивать меня будем! На работе уже отметили. Баста шпалам! Дед где? Ааа… Да… Он же на своих солонцах мясо для госпиталей промышляет. Три плана дает, все ему мало. Жалко, что с ним не удастся попрощаться. А дети где?

У Кати перехватило дыхание тяжелым комом в горле, выдавила из себя с трудом:

— Детей Нора в город повезла в кино. Никак бронь сняли?

— Сняли. И БАМ сняли с полотна, увезли наши рельсы-шпалы на запад. Значит, здесь тихо будет, япошек не боись. А мы с БАМом там, где Гитлер прет, нужнее. Через три часа машина в райцентр пойдет, нас повезут в РВК. С вещами.

Катя не выдержала и затряслась в плаче, пытаясь протолкнуть застрявший в горле ком:

— Собраться… не успеешь…

Он обнял ее за плечи, и слезы полились на мужнину рубаху.

— Успею. Голому собраться — только подпоясаться. Там все дадут казенное. Сибирские дивизии снабжаются всем самым лучшим, сейчас не сорок первый, когда в обмотках с трехлинейками воевали.

Катя взяла одну бутылку и спрятала ее в киот за икону Николы:

— Это выпьем, когда вернешься.

*

Майор из полковой разведки прошелся перед строем взвода разведчиков, внимательно вглядываясь в глаза каждого. Он их знал не первый год не только в лицо и по именам, но и по делам: прежде, чем получить звание майора, он ходил в разведку сам, сроднился с ними кровью. Сейчас его интересовало выражение их глаз. Он искал в глазах искру боевого задора или усталость, но видел только упорство.

После Сталинграда и последовавшего затем наступления в разведбате осталось меньше половины тех сибиряков, с которых начиналась их сибирская дивизия. Пополнение не присылали, ожидалось, что обескровленная дивизия уйдет на переформирование после выполнения боевой задачи. Наши войска уже вышли на румынскую границу, там были главные силы, а здесь была только кость в горле, которая все же мешала дышать. Корсунь-Шевченковский котел под Киевом кипел давным-давно. Киев взяли еще к октябрьским праздникам, но немецкий укрепрайон южнее матери городов русских стоял намертво, и варево в этом котле никак не упревало.

— Парни! — Это неуставное обращение значило много, так майор обращался к ним, когда предстояло особо ответственное задание. В менее ответственных случаях они были «ребята» или «мужики», но никогда в его устах они не были «разведчиками» или «солдатами».

— Мне, как и вам, это сидение осточертело, и есть разведданные сверху, что осталось совсем немного. Я так соображаю, что нам предстоит последняя разведка на этих жирных черноземах, а потом отдых у теплого моря или под боком у теплых жен, по желанию, и загранпоездка по Европам. Ладушки?

Взвод загудел. Майор дал им немного погудеть и поднял руку:

— Задание будет для всех одно и то же. Простое и привычное. Нужны языки и как можно больше. Лучше к завтрашнему утру, максимум — к послезавтрашнему. Поэтому пойдут все и малыми группами, по два-три человека. Если за сутки языка не взяли, возвращаетесь. Проходы в минных полях вам известны, местность тоже каждый знает, как в своем огороде, где растет картошка, а где петрушка. Партбилеты и ордена можете сдавать замполиту.

*

Мороз под сорок. Дым из печных труб стоит ровными колоннами, которые упираются в голубое небо, подсвеченное снизу розовым светом еще не отцветшей утренней зари. На полу лежит одежная щетка. Среди щетины поблескивает металлический шарик из разбитого шарикоподшипника от старого деревянного самоката. Санек по-пластунски ползет к щетке.

— Ты что делаешь?

— Шшш… не мешай, мама. Молчи. Потом скажу.

Дополз. Бросок вперед с криком:

— Ура! Хэндэ хох! Сдавайся, гадина! — Шарик в кулаке.

— Что это было?

— Немецкий разведчик в траве спрятался.

— Почему ты думаешь, что это немец?

— А вот, разве ты не видишь — каска у него на голове.

*

Моросил первый в этом году дождь, который принесло с теплым южным ветром еще вчера вечером. В голове стоял звон и гул, а вне головы — полная глухота. Паша оторвал свинцовую голову от алюминиевой бляхи на поясном ремне немца с изображением орла, держащего в лапах свастику, и с надписью «Gott mit uns» — с нами Бог. Как всегда при ее виде вспомнил поговорку: «Вот вам Бог, а вот — порог». Взгляд скользнул выше, дошел до каски, которая была сдвинута на лицо немца:

— Правильно. Мы с Генкой так и надели ее, поверх кляпа во рту, чтобы фриц не видел, куда идет. Он шел, как бычок на веревочке, за Генкой. Конец веревки, которой связали руки немца, держал Генка. А где он?

Паша повел глазами вокруг и увидел с другой стороны воронки то, что осталось от Генки, перемешанное с жидким снегом и раскисшим черноземом. От генкиной головы почти ничего не осталось, собирать ее пришлось бы далеко вокруг воронки от взрыва. Немец признаков жизни не подавал, одна нога его болталась сбоку каблуком вверх. Когда они шли сюда позавчера, минных полей здесь не было, в этом месте лежала только давнишняя неразорвавшаяся немецкая авиабомба с сиреной на стабилизаторе.

Немецкие саперы успели поработать: готовились отступать и устанавливали минное поле в своем тылу, а тут рядом со старой бомбой свежий след прошел и не от немецких подкованных сапог, а от русских валенок. Немцы не могли знать, что наши разведчики пойдут обратно «в пяту» именно здесь, но какой-то черт дернул их заминировать этот след да еще при помощи натяжной мины-ловушки рядом с авиабомбой. И ведь сработало дьявольское дерьмо с сиреной, провыло в последний раз!

Немцы почему-то думали, что дикий вой сирены на падающей авиабомбе должен пугать русских, но было как раз наоборот: когда из юнкерсов и хейнкелей сыпались такие бомбы, можно было по ноющему сверху вниз звуку определить, куда они летят, и не залегать по команде «воздух!» Вообще, звуки были немаловажной частью боя: не только звуки авиационных моторов и бомб, но и снаряды — наши и немецкие разных калибров, их мины и наши мины, их бомбы и наши бомбы пели в небе на разные голоса. Песни этих солистов войны различались даже в оглушающем грохоте канонады при массированных артналетах.

Сейчас кроме гула внутри головы звуков не было, но соображать Паша уже мог, и он понял, что его контузило ночью, а сейчас был день, и что он не только контужен, но и ранен в ноги, которые свело от боли. В валенках было мокро и тяжело. В гудящей голове тяжело ворочались мысли:

— Посмотреть бы ноги, да перевязаться. Можно в этой воронке. А потом надо уносить их: место открытое, если засекут — пристрелят. Нужно уползать к речке Рось, там в прибрежных обрывах можно спрятаться в какой-нибудь расселине. До своих мне не доползти, даже на ногах полночи обратно идти надо, а я могу только ползком на руках. Больно глубоко мы залезли к немцам, почти на окраину Белой Церкви. Городок почему-то так зовется, но церкви отсюда никакой не видно. Может, ее и нет давно, а может она где-то в центре городка, отсюда видны одни деревенские халупы. В крайнем случае, можно к ним двинуть, но неизвестно, на кого там напорешься. Лучше двигать к Роси, это совсем рядом, а там будет видно. Хорошо бы добыть еще один индивидуальный пакет. Пакет был у Генки в кармане гимнастерки. Генке он уже не понадобиться.

Паша сполз вниз и дополз наверх до генкиных останков. Пакет оказался на месте. В слипшемся от крови кармане полушубка лежала граната «лимонка» с вкрученным запалом, которая почему-то не сдетонировала при взрыве. Ее он брать не стал, две своих гранаты у него есть. Авось, и они не понадобятся. У Генки был маленький пистолет вальтер, который Паша взял бы в придачу к своему длинноствольному парабеллуму, но вальтера в генкином валенке, куда он его прятал, не обнаружилось.

Они с Генкой всегда ходили в тыл к немцам с трофейным оружием. Не потому, что оно было лучше нашего: пистолет тульского Токарева — ТТ и пистолет-пулемет Шпагина — ППШ пользовались у немцев заслуженной популярностью. Просто они с Генкой, пристреливая однажды после разведки трофейные пистолеты, начали спор: от какого меча должен, согласно библейскому предсказанию, погибнуть человек, поднявший меч на своего ближнего. Пришли к общему мнению, что от меча, который был поднят первым. Спор затеял Генка. Он был верующим и считал, что так было бы справедливее. Паша, хоть и не вдавался в богословские споры, поскольку всегда считал, что «до Бога высоко» — не дотянешься, в этом случае с Генкой согласился. С тех пор они стали ходить в немецкий тыл с немецким оружием, страхуясь своим, более удобным. Наши лимонки были удобнее, чем немецкие гранаты, да и радиус поражения у наших гранат был больше — до тридцати метров. Парабеллум с двумя обоймами и диском с патронами, который мог вставляться вместо обоймы, две лимонки и трофейный кинжал — арсенал вполне достаточный, чтобы вставить фашистам последнюю клизму, если его засекут.

Кинжал был наградным, эсэсовский офицер, добытый однажды Пашей вместе с кинжалом, получил его за особые заслуги перед рейхом: на его ножнах был нанесен традиционный для европейского наградного оружия рисунок, принадлежащий кисти придворного художника английского короля Генриха УШ Гольбейна «Пляска смерти»; прямой клинок с рукояткой черного дерева, в которую была врезана алюминиевая паучья свастика и эсэсовские руны, а на обратной стороне была позолоченная надпись: «С чувством сердечного товарищества. Г.Гиммлер». Такие кинжалы, как рассказал ему их разведмайор, большой любитель красивого оружия, рассматривавший кинжал горящими глазами, но даже не рискнувший выпросить его для себя, изготавливались в лагере смерти Дахау оружейником Паулем Мюллером — рабом эсэсовцев и великим оружейником. Пауль Мюллер был не худшим мастером, чем мифический Гефест, ковавший оружие для греческих богов.

Главная ценность кинжала была не в рисунке, а в дамасском клинке, откованном из нескольких сотен тончайших полосок стали разного качества, слившихся воедино в процессе многочисленных ковок-завертышей. После закалки добела раскаленного клинка в масле на нем выступали причудливые узоры, и чем мельче был рисунок, тем качественнее были прочность клинка и режущие свойства лезвия. Затачивать его не требовалось, бриться им можно было даже без правки лезвия на ремне или ладони. Умельцы из автобата заменили свастику и руны в рукоятке кинжала на пятиконечную алюминиевую звезду и пашины инициалы — ПСВ, но несмотря на старания умельцев, контур свастики все же вылезал из-под звезды, врезанной в щечки рукоятки, поскольку цвет черного дерева и вставленного на его место эбонита не совпадали. Дамасская сталь вместе с этим колоритом рукоятки имела для Паши особую ценность, и он мечтал о том, как после войны подарит кинжал сыну, когда его Санька, как предсказывали рожаницы, станет великим охотником.

Паша вырезал из промокшего под дождем маскхалата Генки лоскут почище: когда подсохнет, может пригодиться если не на перевязку, то на портянки, и сполз назад на дно воронки. Здесь он начал снимать валенки, но это оказалось непросто. Он два раза терял сознание от боли, пока, наконец, снял их. Все же Паша снял их целыми и обрадовался тому, что раны оказались пустяковыми: мелкие осколки, сидевшие в обеих ногах, были явно не от авиабомбы, а от той противопехотной мины, которая была установлена рядом с ней. Крупных ран не было, кости как будто были целы, но встать не удалось: когда он попробовал встать на ноги, опять потерял сознание от боли. Очнувшись, стиснув зубы, зачистил раны острием кинжала от тех осколков, которые были вблизи кожи, выдернул воткнувшиеся в мышцы вместе с осколками нитки от портянок и кусочки шерсти от валенок. Раны уже не кровоточили; то, что потекло из них после очистки, нельзя было назвать кровотечением. Он протер их по возможности чистым снегом и слюной и забинтовал своими и генкиными марлевыми салфетками и бинтами из индивидуальных пакетов.

Валенки без портянок сидели на ногах неуютно, заскорузлые окровавленные портянки явно требовали замены, и он решил пошарить на немце: вдруг у него удастся что-то отрезать сухое от кальсон, галифе или гимнастерки? Можно было нарезать на портянки не слишком грязную лягушачье-зеленую шинель немца, но в кусках шинели с распухшими забинтованными ногами в валенки не влезешь, да и намокла шинель под дождем.

Одна штанина от кальсон с целой ноги немца оказалась чистой и сухой, но на две жиденькие портянки ее не хватало. Пришлось обследовать остатки остального белья фрица, взрезав гимнастерку несостоявшегося «языка» кинжалом. На шее немца на шнурке висел жетон военнослужащего вермахта «окинунсмарк» и рядом с ним на том же шнурке был привязан солдатский кисет для махорки с вышитой детскими руками надписью «Боец — бей фашистских гадов!» и с чем-то тяжелым, явно не махоркой, внутри. Паша развязал кисет, в нем оказалось три золотых колечка, из которых два были с камушками и одно обручальное, два нательных крестика — золотой и серебряный с цепочкой и пять золотых червонцев царской чеканки.

— Сволочь! Немного же ты наворовал для своей фройлен за три года войны! Хоть в мертвые глаза твои плюнуть, а то ночью я тебя и разглядеть не успел.

Под каской оказалось мальчишеское лицо с рыжими ресницами и бессмысленно застывшими белесыми глазами — типичная «белокурая бестия». Фронтовой пропагандист объяснял идеологию фашистов, в соответствии с которой на костях других народов из таких арийцев должны были вырасти «сверхчеловеки», вполне доходчиво. Его пропаганда, естественно, должна была воспитывать ненависть к немцам. Он привез с собой кучу плакатов с карикатурами кукрыниксов, Бор.Ефимова и других мастеров политического рисунка, на которых все немцы изображались в виде уродов или зверюг вроде гиен и шакалов, а на одном из них под призывом Ильи Эренбурга «Убей фашистского ребенка в колыбели!» в детской кроватке корчилось нечто совсем страшное.

Этот белобрысый пацан был обычным человеческим пацаном, и плевать в его глаза Паше расхотелось. Какой из него сверхчеловек! Смерть равняет солдат с генералами и друзей с врагами, хотя похороны у них бывают разными. Похороны в одиночку Паша проводил впервые в жизни, ритуалы представлял себе смутно и решил расстаться с покойниками, как Бог на душу положит. Вместо плевка Паша закрыл рыжему парнишке глаза, а потом, подумав, что этого маловато, за неимением медных пятаков закрыл их двумя золотыми червонцами из кисета. Остальное содержимое кисета Паша зашвырнул подальше:

— Генке монеты не нужны, от головы у него осталась одна дыра, какие там глаза! Пусть наше добро остается в своей земле! Прости меня друг, что не могу похоронить тебя, да и молитв отходных не знаю. Пусть, когда наши придут и похоронят тебя по человечески, родная земля тебе будет пухом. Светлая тебе память и царствие небесное. Прости меня, что не я шел первым, так получилось. Да и тебе, пацан, пусть будет то, что заслужил. Прощайте!

И он пополз к речке Рось, где тысячелетия назад родилось племя росичей, охранявших родную, покрытую лесами землю от набегов степняков. Кто только не пытался истоптать и подмять ее за эти тысячелетия! Половцы и татары, шведы и французы, поляки и немцы… Битому неймется, и немцы снова пришли сюда, в который раз! Сейчас по этой земле прокатилось европейское стадо из немцев, итальянцев, румын, мадьяр, австрияков, оставив в ней свои трупы. Возвратная волна самой мощной и самой кровавой войны за всю историю человечества уже выносит их назад, но еще многие захлебнутся в ней.

*

Морозы не убывали, а поленница подходила к концу. Без отца топливо на зиму заготовить было не просто. Бревна с лесопилки им подвезли и даже, как семье фронтовика, бесплатно. Пилить и колоть их нужно было самим: кто же тебе еще и кашу варить будет, если пшено дал? Не баре, чай!

Шестилетний Санька собрал вокруг козел березовые чурки, которые они напилили с Надюшкой, после того, как она пришла из школы. Надюшка ушла к Норе в медпункт, где помогала ей на дежурствах, а Саня принялся за сортировку чурок по толщине и сучковатости. Самой толстой и сучковатой оказалась чурка, на которой он стоял, чтобы дотянуться до козел. Она получила имя Гитлер. Чурка еще толще, но без сучков, конечно, была Герингом, ее можно оставить «на закуску», как самую легкую, а пока на ней можно расколоть остальные чурки. Геббельс — тощий и со множеством сучков нашелся не сразу, Гиммлер, Гесс, Гейдрих, Гудериан. На букву «г», кажется все. Нет, не все, мать не зря учила его читать не по букварю, а по газете «Правда»: был у немцев еще какой-то Гинденбург. Гинденбург занял свое место среди фашистов. Риббентроп и все остальные, кого Санька помнил по карикатурам в газетах, выстроились в длинный ряд вслед за фашистской головкой на «Г».

«Гитлера» без клиньев даже колуном не возьмешь, а о топоре и говорить нечего. Колун, топор, клинья, малая кувалда (большую пока не поднять, подрасти надо) лежали в сарае на своих местах. Если хочешь навести порядок в любом деле, надо начинать с головы, дальше пойдет легче. Именно поэтому Санька взялся за самый трудный чурбан: повертел «Гитлера» со всех сторон, выбрал подходящее место для клина, наживил клин обухом топора на торец чурбана и взялся за кувалду:

— Эх!

*

Весна 1944 года началась на Украине под Новый год. Теплый южный ветер принес с собой проливной дождь, который не прекращался третьи сутки то усиливаясь, то стихая, и все вокруг раскисло. Самолеты завязли на аэродромах, танки — в полях. Сухого вокруг не было ничего, но Паша лежал в расщелине прибрежных гранитных скал почти сухой: расщелина перекрывалась сверху земляным козырьком, из которого торчали корни кустов; сюда дождь не доставал. Глухота прошла, даже звон в ушах пошел на убыль, хотя голова раскалывалась от боли. Сквозь боль и звон Паша смог расслышать артиллерийскую канонаду километрах в десяти на север от своей лежки. Артподготовка соседней дивизии продолжалась третий час, боги войны снарядов не жалели. На его участке фронта было тихо, прорыв готовили соседи. Это было плохо, потому что он здесь долго не протянет. Хотелось есть, банка «второго фронта» — американской тушенки, купленной за сибирское золото по лендлизу, была съедена позавчера, но поголодать можно было еще несколько дней, а вот то, что продолжали распухать ноги, и их нечем было перебинтовать, было хуже. Пора было подаваться к людям. Здесь все же своя земля и свои люди. Если не спешить и если повезет, то на немцев не наткнешься. Ближайшие хаты были в километре от него, левее просматривался дом с флигельками — то ли клуб, то ли правление колхоза, то ли сельская школа, и Паша решил ползти к нему: вдруг он нежилой, и там можно будет еще раз отлежаться и понаблюдать вокруг.

Он почти ничего не видел от напряжения и боли в голове и ногах, когда подполз к крыльцу дома. Вход был один, все окна были застеклены и закрыты. Огорода и садика у дома не было, ставен не было. и это подтверждало, что дом, скорее всего, казенный. Крыльцо выходило на улицу, но на улице по предрассветному времени было пусто, и он выполз вокруг дома к крыльцу. Дом все же оказался жилой: пока он пытался отодвинуть щеколду «французского» замка просунутым под косяк двери кинжалом, из-за двери послышалось:

— Кто там?

— Свои.

Дверь распахнулась, и за порогом показалась странная бесформенная фигура. Паша на всякий случай сменил в руке кинжал на парабеллум, но фигура стояла, не двигаясь, и пыталась рассмотреть его в ночной темноте. Угрозы от нее не исходило, пистолет явно был лишним. Паша сунул его за пояс и неуверенно выдавил:

— Ты кто?

— Мы свои. А ты кто?

— Я тоже свой.

— Наш?

— Наш, наш!

— Слава Богу, наконец!

Фигура нагнулась и взяла Пашу за руку своими ледяными руками, осипший голос — то ли мужской, то ли женский — был полон участия:

— Идти не можешь? Тогда поехали.

И фигура потащила его волоком внутрь дома.

Силы покинули Пашу, перенапряжение во время последнего марша-ползка было слишком велико, он обмяк. Фигура проволокла Пашу через пустой зал, вдоль стен которого пол был завален полуметровым слоем соломы, а в углу чернело что-то похожее на трибуну для докладчика, в маленькую боковую комнатку. Пока его волокли, он смог в предрассветной полутьме комнаты разглядеть привыкшими к темноте глазами висевший под потолком плакат, на котором крупными буквами было написано: «Бог есть любовь». В комнатке под большим рядном кто-то шевелился и шептался. Фигура спросила:

— У тебя спички есть? Наши кончились.

Паша порылся под маскхалатом, который был густо измазан черноземом, и достал из кармана гимнастерки зажигалку, сделанную в автобате из винтовочной гильзы. Чиркнул колесиком, с четвертого раза фитилек зажегся — бензин в зажигалке был, камень не отсырел. Огонек зажигалки осветил каморку, фигура протянула Паше консервную банку с машинным маслом, из которого на край банки был вывешен прижатый полувскрытой крышкой фитиль. Коптилка светила лучше зажигалки и при ее свете Паша увидел, что в каморке, окно которой для светомаскировки было, как и положено во фронтовой зоне, плотно завешено одеялом, кроме него было четыре человека. Из-под рядна высунулись древняя старушка и двое детишек — мальчик лет шести и девочка-подросток. Притащившая его фигура сняла с головы платок, намотанный поверх какой-то самодельной шапки немыслимой формы, после чего оказалось, что она была симпатичной женщиной средних лет. Внутри дома было так же холодно, как и снаружи, и было неудивительно, что все одеты и закутаны во что только можно. Женщина уткнулась в пашкину грудь и затряслась в плаче, через который проскальзывало:

— Наконец-то, пришли, родненькие. Мы заждались, думали, что война никогда не кончится. А Киев взяли?

— Еще на ноябрьские.

От двери неожиданно донесся еще один голос, и Паша увидел, что в дверном проеме появилась вторая женщина:

— Как на ноябрьские? Уже Новый Год на носу, а мы все еще под немцами. Всего-то в ста километрах от Киева! Что же наши застряли так надолго?

— Застрянешь тут… Котел у Вас, укрепрайон немецкий. Тысяч сто фрицев в окружении сидят. Второй сталинский удар готовится. Кулак для удара долго сжимать приходилось, да и не вы одни под немцами, фронт растянулся от Белого моря до Черного. Только сейчас прорвали блокаду Ленинграда.

Первая женщина встрепенулась:

— Ой, что это я. Ты же ранен. Чем помочь, где у тебя рана?

— Валенки снимите, я сам не смогу. Раны иодом надо промазать и перевязку сделать.

— Нет у нас иода, и бинтов нет. Для перевязки чистые пеленки найдем, а где иод взять?

Старушка подала голос:

— В моей торбочке есть куриная желчь на водке. Она мне от малярии помогает, и раны прочистит от гноя не хуже иода.

Гноя не было, но ноги распухли еще сильнее. Женщины заохали, Паша их успокоил:

— Бог не выдаст — свинья не съест. Может желчь и не хуже иода поможет.

— Положимся на Господа, на все Его воля. Будем молиться за тебя. Тебя как зовут? Ты верующий?

Паша дал уклончивый ответ и заодно представился:

— Я Бога не отвергаю, материна икона святого Николы у нас в избе всегда стояла и стоит. Я из таежного поселка около Байкала. Зовут меня Павлом Самсоновичем Воробьевым, но можно называть просто Пашей.

Хозяева оказались беженцами из Киева, родными сестрами Любовью и Верой, а девочку звали Надеждой. Матери Софьи среди этого святого семейства не было, мать-старушку звали Аграфеной. Война выгнала их из родного дома, сожженного нашими саперами перед приходом немцев: враг должен был видеть перед собой не жирный куш богатой добычи, а выжженную землю, и в этом была жестокая логика войны. Не все успевали и могли эвакуироваться на восток, кто не смог — спасал себя, как умел. Они подались на юг в более теплые и хлебные края, но дальше Белой Церкви добраться не смогли и застряли у братьев и сестер во Христе по баптистской общине, приютивших их во флигельках дома, который был баптистской молельней, но последние месяцы был занят немцами под казарму.

— И вас не выгнали на улицу?

— Зачем? Мы же им ничего плохого не сделали. В нашей казарме стояли не каратели, которые вешали партизан, а простые пехотинцы. Мы им помогали печки топить, убираться и чистить картошку, а они нас подкармливали, чтобы мы с голоду не опухли. Раньше кормились, чем Бог пошлет, больше с помойки или лошадиная падаль иногда перепадала, а потом почти по-царски — от солдатского котла. Там у нас во второй каморке еще двое малышей, прокормиться трудно, а наши отцы воюют. Один ушел на фронт в июле сорок первого, второй в партизанском отряде. Спасибо Надюшке — немцы взяли ее на работу продавщицей в магазин Кауля, так она немного оккупационных марок домой приносила, и хотя это не рейхсмарки, на них что-то купить можно было. Да наш брат во Христе, что в пекарне работал, иногда хлеб приносил. Сейчас опять стало холодно и голодно. Три дня назад, как началась канонада, немцы ушли в окопы, кухня уехала с ними, и магазин закрылся. В доме топить нечем: дрова кончились, а уголь у немцев под замком.

— Сколько же тебе годочков, Надежда?

— Четырнадцать.

— Как моей Надюшке. Работать у немцев не страшно?

— Еще как страшно. Тут наша уборщица Таська подкормиться решила и припрятала в дровах две бутылки шнапса, а Кауль заметил. Карандашик чинил, а тот выскочил из рук и прикатился как раз к бутылкам. Он выстроил нас всех во дворе, погрозил пальцем вот так: она покачала указательным пальцем, не двигая кистью, вынул пистолет и застрелил Таську прямо перед нашим строем. А потом вызвал санитаров, чтобы убрали ее, как падаль. Даже родных не дал позвать, чтобы похоронили. Воровать, конечно, грех, но так убивать человека — еще больший грех. А Таська добрая была, она как-то пару банок с джемом стянула, одну нам отдала.

Все вздохнули. Надя решила, что следует добавить:

— Немцы наших стреляют за воровство или за невыполнение приказов комендатуры. Приказы у них кончаются словами «кто не подчинится, будет расстрелян». Они и своих за мародерство расстреливают или, если солдат взял у крестьян курицу или молоко и не расплатился с ними марками, его тоже могут расстрелять.

— Не сильничают?

— Нет. Они могут своего расстрелять за то, что пристают к нашим женщинам, поэтому никто и не пристает. У них бордели есть из немок, и они свою арийскую кровь не должны портить с низшими расами. Мы для них «унтерменши», вроде животных.

Тут подал голос мальчик, санькин ровесник Юрка:

— Рыжий Рудольф всегда тетю Веру за попку щиплет, когда она проходит мимо, а она ему ни разу в морду не дала. Я уже сам хотел ему дать, да Рудольф с другими фрицами в окопы смылся.

— А ты бы хотел, чтобы тебя за «морду» тоже расстреляли?

— Не-а, я бы ему «в темную» дал, чтобы никто не видел. Как партизаны. И сразу смылся, чтобы на виселицу не попасть. Видели напротив тюрьмы виселицу? Там у повешеных партизан языки аж до пупа вывалились! Такие длинные, аж страшно! И все ватники кровью залиты.

Паша отрицательно покачал головой. Подала голос старушка:

— Христос терпел и нам велел. Бог осудит их на страшном суде за все грехи. Каждому воздастся по делам его.

Паша не вытерпел:

— Они свое возмездие от нас получат полной мерой. Их страшный суд уже начался, и мы будем их судьями, а не Бог.

Он сказал лишнее. Все замолчали. Тогда Паша спросил:

— Чего-нибудь пожевать не найдется?

— Миленький, мы съели все еще позавчера. Сегодня хотели на помойке порыться, вдруг немцы не успели убрать лушпайки от картошки. Тогда бы картопляников на солидоле пожарили.

Юра вскочил и убежал в зал. Через минуту вернулся, шмыгая носом:

— Сволочи ненажорливые! Я корочку хлеба прозапас в трещину над кафедрой пастора засунул, а сейчас там мыша последние крошки от корочки доедала. Как только она по стенке на такую высоту добралась, гадина!

— Не ругайся. Даст Бог день, даст и хлеб.

— Он не всем дает — вон сколько людей вокруг с голода пухнет! А я, когда вырасту большой, обязательно стану поваром. Повар пробу из большого котла снимает и всегда толстый.

В этот момент дверь открылась, и в простенке появился немецкий офицер в полевой форме вермахта. Паша выхватил парабеллум, немец, не ожидавший увидеть русского солдата, замешкался, но тоже потянулся к кобуре. Обе женщины бросились к немцу и закрыли его собой:

— Алекс, Павлик! Не надо! Не стреляйте! Он наш брат во Христе! Паша, не стреляй, тебя не тронут!

Немец убрал руку с кобуры, Паша опустил пистолет. Знаки различия — рюмка со змеей, в просторечии «теща-алкашка», говорили о том, что перед ним стоял военврач. Оказалось, что он прекрасно говорил по русски. Женщины наперебой затараторили:

— Павлик, Алекс наш брат. Он не эсэсовец, не бойся. Он тебе поможет, как нам помогает. Он помогает всем людям.

Алекс спросил почти без акцента:

— Ранен?

— В ноги. Осколочное. Мина.

— Разбинтуйся, я посмотрю. А это я принес для киндер рождественский подарок от Санта Клауса. Санта Клаус у вас называется Николаем-угодником или Дедом Морозом.

Слова он все же путал, но говоря «для киндер» достал из-за отворота шинели маленькую буханку серого эрзац-хлеба и банку консервов. Паша был настороже:

— Вы откуда знаете русский?

— Я в Ленинграде перед войной проходил ординатуру по военно-полевой хирургии. За два года, если есть желание, даже очень трудный русский язык можно выучить.

— Это точно. А у меня почему-то желания никогда не было ваш язык учить. Выучил только хальт, хенде хох и шнель, да еще с десяток слов. А наш святитель Николай — это совсем не Дед Мороз и не ваш Санта Клаус: наш чудотворец был епископом в православной церкви, а не был придуман в сказке для детей. И Дед Мороз приходит на наше, а не на ваше Рождество. Разные у нас веры, хотя обе называются христианскими.

Алекс не ответил, молча подошел к окну, отдернул затемнение — на улице было серое дождливое утро. Света в каморке прибавилось, и фитиль коптилки тут же был погашен. Алекс помог снять повязки и начал обследовать Пашины ноги. Точнее, обследование где началось, там и кончилось, врачу все было ясно после первого взгляда. Распухшие серые с багровым оттенком и сине-черными пятнами ноги по стопе и голени были покрыты пузырьками с сукровицей, выдавливающейся при нажатии, пальцы совсем почернели. Алекс пробормотал:

— Плохо. Гангрена влажная. Демаркации нет. При перевязке крепко ноги перетягивал?

— Конечно, иначе они в валенки не лезли.

— Не надо было сильно перетягивать, лучше бы разрезал валенки. Гангрена у тебя. Безнадежная. Спасти тебя можно, если сегодня ноги ниже колена ампутировать. Завтра пойдет выше, а через три-четыре дня уже и ампутация не спасет. Могу забрать тебя в наш госпиталь, операцию проведу сам. Будешь считаться военнопленным. Если ваши тебя не освободят…

Паша перебил:

— Лучше смерть, чем плен. Мне этого наши не простят. Эх, нашей сельской ведьмы здесь нет, она бы запросто, без всякой ампутации, просто земляной мазью с медом и сметаной, как деда Матвея вылечила, которому фельдшерица хотела ногу отрезать. Еще травки добавляла, рябинник да чернобыльник, да где это возьмешь…

Во время этого диалога в каморку втиснулись еще двое детей — мальчик лет десяти и трехлетняя девочка. Мальчик почти закричал:

— Дядя, дядя! Обязательно послушайся дядю Алекса. Он уже один раз нас спас, когда мы попали в облаву на улице и нас должны были угнать в Германию. Он показал мне дырку в заборе, через которую мы с Таней и мамой вылезли. Он нас спас и тебя спасет.

Руки Алекса и Паши одновременно опустились на детскую головку, соприкоснувшись, и одновременно раздались слова:

  • — Спасибо, мальчик.
  • — Данке шон, Игорь.

— Спасибо, доктор, но если бы мне отрезали ноги в нашем госпитале, я может, рискнул бы остаться инвалидом, а быть пленным — это хуже смерти.

— Я тебя понимаю, у вас такие варварские законы. Но оружие убери. Не надо уносить с собой чужих жизней, среди твоих врагов есть подневольные и хорошие люди.

— Говоришь, вы хорошие, а мы варвары? А вы не звери, не варвары? Война — для всех война. Когда вышвырнем вас со своей земли, тогда будем разбираться, кто человек, а кто нет, кто хороший, а кто плохой. Сейчас вы все для нас нелюди — враги и захватчики. Вас сюда не звали и такие песни, как ты поешь сейчас, вы запели только после Москвы, Сталинграда и Курской дуги. А в сорок первом, пока мы вам не наклали, вы пели другие песни. Ты тоже, наверное, пришел сюда сам, не поневоле. Небось, захотел принести в православную Россию своего лютеранского Христа, чтобы обратить русских язычников с их деревянными иконами в истинную веру с деревянным распятием? Да?

Алекс молчал. Рождественского Санта Клауса не получалось.

— Нас переводят в другое место. Вместо нас здесь будет стоять эсэсовская дивизия «Викинг». Я советую вам спрятаться из этого дома куда-нибудь подальше, они могут устроить здесь казарму, и вас в доме не оставят. Прощайте, сестры. Прощай, брат. Может быть, после войны увидимся и поговорим по-другому.

— Может быть.

Он вышел, но из-за двери послышалось «руссише швайн!» Женщины застыли со слезами на глазах, на «русскую свинью» они не прореагировали. Уходить некуда, выбросят на улицу, так выбросят, но на то воля Божья. Паша откинулся на солому и расслабился. Смерть уже занесла над ним костлявую руку, и ему было все равно, где умирать. А ухайдокать десяток эсэсовцев здесь даже удобнее, чем в окопах, только бить их придется так, чтобы своих не задеть и не подставить. А может быть, эсэсовцы и не придут: наши пошли в наступление, гансам будет не до казарм.

Дети уселись в кружок вычесывать вшей из головы:

— У меня уже три штуки и две гниды, а у тебя только одна вошь!

— А у немцев вши в гимнастерках жирнее наших и на прикладах щелкают под ногтем громче, чем наши на гребешке.

  • — Это у немцев ногти толще.

Первое января. Артиллерийская канонада стала невыносимо громкой. Небо полыхало огнем: реактивные снаряды «катюш» закрывали небосвод огненной завесой. Уши, заложенные ватой, чтобы не лопнули барабанные перепонки, выдерживали с трудом. Иногда между залпами наступала минута затишья, тогда можно было что-то услышать. Женщины стояли на коленях.

— Юрочка, молись. Бог детские молитвы лучше слышит.

— Как молиться?

— Как умеешь. Проси, чтобы Он нас спас.

— Боженька, спаси нас. — Молитва получилась слишком короткой, и он добавил: — Пожалуйста. И дядю Павлика вылечи.

Больше в голову ничего не приходило. Просить о том, чтобы Бог добавил еще немножко хлеба к той буханочке, что принес Алекс, Юра не рискнул.

  • — Не надо Отца небесного называть Боженькой! Разве ты не слышал, как мы молимся – Господь милосердный?
  • — Так я хотел ласково, как лучше.

Взрывы заглушили молитву. Паша лежал в горячке и бреду. Огневой вал опять накрыл окраины города. Было четвертое января, шел восьмой день штурма.

*

Наши войска имели превосходство во всем, но прорвать оборону под Белой Церковью в течение непрерывного восьмидневного массированного штурма не удавалось. Опытнейшая дивизия СС «Викинг» из элитного полка «Германия», добровольческие полки «Нордланд» и «Вестланд», состоявшие из немцев, голландцев, датчан, норвежцев, фламандцев и фольксдойче из балканских стран, стояли насмерть. Все они славились в Европе только блестящими победами. Их потери в Корсунь-Шевченковском котле уже достигали 70% личного состава, но они держались. Русская земля была устлана десятками тысяч тел русских солдат, но конца атакам и нашим потерям видно не было. И тогда был применен метод «эшелонированной» атаки.

Эшелонированная оборона впервые была испытана под Москвой и великолепно отработала на Курской дуге. «Эшелонированная атака» появилась недавно, и она называлась в народе «жуковской». Немцы ее определяли по крику атакующих: они знали, что если со стороны русских слышны крики комиссаров «За Родину! За Сталина! Ураа!», можно воевать спокойно: мощный встречный огонь заставит нападающих залечь и отойти назад. Но если раздавалось «Эээ… твою мать!» — нужно было хватать ноги в руки, ибо никакой огонь из всех видов оружия русских не остановит, хоть один русский из сотни останется жив, доберется до немецкой глотки и перережет ее. В такую атаку шли не обычные войска и даже не штрафбаты, а «жуковцы».

В народе поговаривали, что Георгий Жуков, пользовавшийся особым расположением Сталина, выпросил у него заключенных ГУЛАГа, которым предлагалось добровольно пойти на фронт, чтобы искупить свою вину перед народом кровью. Для тех, кто после атаки оставался живым, а их оставались единицы, полагалась полная амнистия плюс ордена и медали. Добровольцев в лагерях оказалось очень много, жертвовать собой ради Родины на Руси привыкли издавна.

Сталинские трудовые лагеря принципиально отличались от гитлеровских концлагерей смерти. Гитлеровские лагеря прошли немалый путь по улучшению технологии смерти. В самом начале этого пути заключенных просто расстреливали, потом их вешали живьем на мясные крюки, после которых подвешивали на тонкие пеньковые веревки, чтобы наблюдать за их медленным агонизирующим удушением. Эти сцены снимались на кинопленку ради удовольствия Гитлера, наслаждавшегося их просмотром. Для массовых казней, которые нарастали лавинообразно в связи с тем, что «недочеловеков-унтерменов» оказалось слишком много, и когда острота развлечения смертью фашистам приелась, были созданы газовые камеры с крематориями. Смерть получила скоростной и экономически выгодный конвейер. Ее отходы утилизировались. В немецких лагерях было налажено производство абажуров из человеческой кожи с художественными татуировками, изготовление матрацев из женских волос, легко усваиваемой губной помады на основе человеческого жира, костной муки из покойников для удобрений. Всё, производимое в немецких лагерях смерти, делалось на «высшем уровне немецкого качества», в том числе и сама смерть.

В сталинских лагерях главным было не уничтожение людей, а воспитание трудом, «перековка» старого мира. «Враги народа», которые принадлежали, в основном, к советскому военному и партийному руководству, у которого руки были в народной крови, начиная с 1917 года, и которые получали расстрельную статью за особо тяжкие грехи перед народом, в лагеря не попадали. Здесь были простые русские люди, которые после «перековки» успешно жили и работали, в том числе, на ответственных должностях. Условия труда и быта внутри лагерей зачастую были более комфортными, чем на воле, смертность – ниже, чем за колючкой. Это отмечают многие летописцы ГУЛАГА.

Неволя при всех ее житейских тяготах и насилием над человеком помогает быстрее познать глубину человеческой души и реальность добра и зла в ней. Прошедший через многие тюрьмы и ссылки Сталин понимал это лучше других и считал, что никому не зазорно и не вредно пройти тот путь, который прошел он сам. Ссылка в Туруханский край, где он не мог ужиться в одной комнате с Яковом Свердловым, предпочитая уходить на охоту в тайгу или уплывать с рыбаками на Енисей, дала ему больше для понимания человеческой души, чем шестилетнее обучение в Тифлисской семинарии. Зажиревших функционеров он недолюбливал, хотя терпел их как вынужденное зло, как долгие годы терпел спекулянта продовольствием Бронштейна-Троцкого в голодающей России, несмотря на схватку с ним еще в Царицыне, как терпел и многократно проверял по личным каналам агентурные данные о предательстве упившегося народной кровью Тухачевского, приватно снюхавшегося с Генштабом третьего рейха перед войной. Таким людям «перековка» не помогла бы, но нормальные люди выходили из ГУЛАГА более опытными и сильными душой, понимая, что и почем дается в этой жизни. Поэтому вполне возможно, что именно от Сталина, а не от Жукова исходила инициатива использовать заключенных в штурмовых батальонах: из личного опыта Верховный Главнокомандующий знал, что это как раз те люди, с которыми можно было по его собственным словам идти «и в бой, и на пир».

Разрешение получить автомат, чтобы сражаться за Родину, которая тогда не только писалась, но и ощущалась почти всеми русскими людьми (кроме иуд, которые существовали у всех народов во все века) с большой буквы, было для гулаговских добровольцев радостным событием. И все же осознание того, что у тебя в руках появился автомат, впереди враг, а сзади тебя родная земля, которую ты должен прикрыть своим телом, омрачалось у жуковцев одной деталью. Сзади них на родной земле стояли эшелоны заградотрядов все из тех же охранников ГУЛАГА, милиции, внутренних войск и других частей НКВД. Их пулеметы должны были встретить огнем не атакующих немцев, а отступающих зэков, если бы тем захотелось бежать назад. В следующем эшелоне, который должен был расстреливать бегущих милиционеров из загранотрядов, стояли чекисты ГУГБ. Чекисты догадывались, что за ними скрытно мог стоять по меньшей мере еще один эшелон, поскольку «наблюдение за наблюдателем» всегда было главным правилом ЧК. Назад хода не было никому, зэки и чекисты складывали свои головы друг на друга в единственной последней атаке, эшелон за эшелоном. Сталинский приказ «Ни шагу назад» воплощался в наступлении не хуже, чем в обороне, и его девизом был крик русской народной души «Эээ… твою мать!»

Жуковцы оборону прорвали. Потом немцев гнали дальше на запад, к Корсунь-Шевченковскому, где их сбили в плотную кучу размером 30х20 км и начали выжигать фашистскую паршу ракетами «катюш» и снарядами обычной артиллерии. В конце февраля варево в котле, наконец, сварится. Враги потеряют здесь 55 тысяч убитыми, не считая раненых и пленных, всю артиллерию, самолеты и танки. В наступлении человеческие потери всегда бывают много больше, чем в обороне, но наших потерь никто не подсчитывал.

Это будет почти два месяца спустя, а сегодня жуковцы, пьяные от спирта, крови и счастья, что остались живы, вошли в Белую Церковь.

Они вошли на свою землю не так, как въезжали на танках, мотоциклах и автомобилях немцы — под песни, музыку и цветы встречавших их евреев и украинских националистов, у которых были обиды на советскую власть и были надежды на цивилизованных европейцев. Цену европейской цивилизации люди, встречавшие немцев цветами, еще не знали. На стенах домов еще не были расклеены приказы комендатуры на серо-голубых бумажках на трех языках — русском, украинском и немецком: «Всем евреям города Киева собраться с ценными вещами на улице Мельника около Лукьяновского кладбища… Кто не явится, будет расстрелян. Усiм жидам мiста»… Люди верили в сказку, что их избавят от коммунистического насилия, отправив в благословенную Европу, и пришли. Их отправили… В соседний овраг под названием Бабий Яр, над которым уже стояли станковые пулеметы эсэсэвских эйнзацкоманд.

*

Освободители шли по улице вразброд, качаясь от испытанного напряжения, мимо дома, в котором лежал Паша. Крыльцо и кусок стены были разбиты прямым попаданием снаряда, все стекла в окнах, заклеенные крест-накрест полосками бумаги именно на такой случай, были выбиты взрывной волной. Вера выпрыгнула через разбитое окно на улицу и бросилась к нашим солдатам:

— Родненькие!

Слезы счастья душили ее. Она повисла на шее у солдата, чья телогрейка была так перемазана черноземом, что его трудно было отличить от земли под ногами. Резкий толчок сбросил Веру в дорожную грязь. Щелчок затвора автомата:

— Фольксдойче ё…! Шлюха немецкая! Сдохни, курва!

Рука соседа легла на наствольный кожух ППШ, отвела его в сторону:

— Не трожь! На то есть особисты.

— Срал я на особистов, сейчас я сам для всех особист и прокурор!

Но заплетающиеся ноги уже прошагали дальше. Вера рыдала в истерике. Смерть на этот раз обошла ее, видно помогла детская молитва.

Резкий запах нашатырного спирта привел Пашу в сознание, но распухшие глаза открывались с трудом. Голос медсестры разведбата Галочки звучал издалека:

— Жить ему осталось считанные минуты, в медбат везти бесполезно: газовая гангрена перешла в область паха. Общий сепсис.

Глаза, наконец, открылись. Над ним стояла Галочка и их майор. Язык с трудом повернулся во рту:

— Генка. Подорвался. Языка. Не довели.

— Ничего, все уже позади. Сейчас мы тебя к докторам отвезем, там тебя починят.

— Товарищ майор. Кинжал возьмите. Если сможете, переправьте моему сыну на память. Больше мне ему оставить нечего.

— Обещаю. Ты не переживай, все будет в порядке. Из госпиталя выпишешься, я тебе его верну. Сам отвезешь.

Паша провалился в забытье.

Надя с Юрой притащили к дому по грязи детские саночки с двумя мешками — соли и сахара. Наворованное Каулем богатство вернулось к его бывшим рабам. Теперь можно было выкрутиться: за спичечный коробок соли на толкучке давали полбуханки хлеба. Прибежал Игорь:

— Тюрьма сгорела вместе с заключенными, а на площади, где стояла виселица, роют братскую могилу для наших солдат. Рядом со здоровущей ямой похоронные команды уже навалили курган из убитых выше третьего этажа. Трупы будут перестилать шинелями, гробов не будет. Немцев в могилу не возят, пленные закапывают их прямо в окопах.

*

Майор добрался до леспромхозовского поселка ЛПХ-8, бывшей Богодуховки, только осенью сорок пятого. В поселке гуляли свадьбы и встречали мужиков с войны. На этот раз с японской. Десант освободил от японцев Сахалин и Южные Курилы; марш-бросок наших танков через Монгольский Алтай и пустыню Гоби по стремительности и масштабу аналогов в истории человечества не имел. Манчжурию освободили от квантунской армии японцев за 11 дней. Американцы все же успели сбросить свои две атомные бомбы на японские города, не представляющие военного значения, Демонстрация своей силы им была нужна именно «на крови», замешанной погуще, поскольку победы России в Европе затмевали успехи союзных войск, да и с Японией Россия расправлялась слишком быстро. Япония капитулировала.

Опьяненные кровью солдаты возвращались домой и гуляли. Свадьбы в поселке тоже гуляли не просто с обычным для России традиционным мордобитием. Неделю назад свадьба закончилась похоронами, и на погост унесли сорок гробов: по случаю дождя гуляли в доме, а не на улице, и демобилизованный, считавший себя всю войну женихом, увидел в открытое окно свою невесту в фате рядом с интендантским мурлом. У дембеля на поясе висели две лимонки и трофейное оружие, которое военкомат не успел оприходовать.

Майор шел от тракта, где выгрузился из попутки, к поселку и услышал детский крик через придорожные кусты:

— Дяденьки! Не надо!

Он рванул через кусты напролом. На поляне резались морячок с пехотинцем. Они полюбовно сцепили свои армейские ремни, чтобы превратить дуэль в ближний бой, брюхом к брюху и работали руками: кортик против штык-ножа. Крови из порезанных рук пролито было достаточно, но глотки пока были целы и дуэлянты еще держались на ногах. Бросок майора закончился тем, что кортик и штык-нож оказались в двух его руках. Около кустов стояла кучка зрителей-пацанов, крик одного из них услышал майор. Морячок расцепил бляхи ремней и повернулся к майору:

— Ты чо встреваешь, тебя звали?

— Звали — не звали, какая разница? Война кончилась. Иди проспись.

Морячок вместе с пехотинцем двинулись вперед на майора:

— Сейчас мы тебе, комиссар, покажем, для кого она кончится сегодня!

Майор швырнул подальше в кусты оба клинка, чтобы освободить руки, и через секунду дуэлянты лежали на земле, хрипя и держась руками за неперерезанные глотки. Отстегнутые ремни пригодились: было чем связать им руки. Пацаны окружили майора:

— Ну, ты им и дал, майор! А то бы они насмерть, дураки, зарезались.

— Парни! К Воробьевым как пройти?

— А к каким? Их тут у нас много?

— Самсона Савельича знаете?

Все замолкли, оглянувшись на черноволосого парнишку с яркими синими глазами и пушистыми ресницами. Тот оглядел майора с ног до головы:

— А зачем он вам?

— Я с его сыном, Павлом Самсоновичем, воевал.

— Батька он мой. А деда сейчас нету дома, он в тайге изюбря на реву промышляет, третий план мясозаготовок дает. Маманя дома и Надюха.

— Ты и есть Санька?

Санька кивнул, пацаны утвердительно загудели. Майор расстегнул шинель, из-под нее сверкнула сплошь покрытая орденами и медалями грудь и золотая звезда «Героя Советского Союза», отстегнул от пояса гольбейновский кинжал, взял его в две руки, как рыцарский меч перед посвящением в рыцари:

— Павел Самсонович перед смертью наказал мне передать этот трофейный кинжал лично тебе, как своему наследнику. Этот кинжал был вручен эсэсовскому офицеру за особое мужество и героизм. Твой отец был сильнее его, он победил фашиста в праведном бою, поэтому на рукояти кинжала и появились инициалы ПСВ — Павел Самсонович Воробьев. Сталь у клинка особенная, булатная, и рисунок на ножнах тоже редкий, знаменитого художника Гольбейна, называется «Пляска смерти». Читать умеешь?

— Давно. Я уже во втором классе учусь.

— Тогда инициалы своего отца прочтешь. А вот здесь по-немецки золотом написано: «С чувством сердечного товарищества. Генрих Гиммлер».

Пацаны ахнули и сгрудились, пытаясь рассмотреть кинжал и пляску скелетов на гольбейновском рисунке: «Дядя Паша гиммлеровского дружка завалил!». Санька стоял по стойке смирно. Очухавшиеся и поднявшиеся на ноги морячок и пехотинец застыли сбоку от майора, боковым зрением он не выпускал их из вида.

— Сбереги эту отцовскую памятку и никогда не поднимай оружие против своих земляков. Это тебе отцовский и мой наказ.

Майор протянул Саньке кинжал, тот взял его двумя руками, как рыцарский меч:

— Обещаю. Честное октябрятское.

Дуэлянты пододвинулись на шаг, они уже остыли и почти протрезвели:

— Товарищ майор, извините дураков. Развяжите нас, все будет путем. Это мы бабу не поделили. Разберемся полюбовно с ней втроем, пусть сама решает.

Майор развязал им руки:

— Ищите свои ножички в кустиках, вон там. Если найдете, пригодятся кабанчиков колоть и сало с лучком резать на закусь. А закусывать надо получше и разбираться надо на трезвую голову.

Они согласно закивали, потирая руками полусмятые глотки. Майор застегнул шинель, поднял из-под кустов сброшенный со спины во время броска походный вещмешок-сидор и зашагал к поселку. Ребята шли за ним, окружив Саньку, дергали его за руки: «Дай глянуть», но он кинжала из рук не выпускал: «Потом, потом… адзынь, не лапай, не продается». Сзади загремела телега, их догонял Орлик, Савельич вез добытую ночью изюбрятину, которую поставлял для госпиталей; говорили, что она помогает быстрее залечивать раны.

Катя увидела их издалека и выбежала навстречу. Майор представился:

— Однополчанин вашего погибшего мужа. Воевали вместе, я его и хоронил в братской могиле. Привез вам его ордена.

Ее прижатые к груди руки бессильно повисли:

— Я все не верила. Думала ошибка в похоронке, надеялась, что пропал без вести и вернется. Сейчас все возвращаются.

— Не все.

— Знаю, что не все, но я надеялась.

Вошли в дом. Катя пошла к киоту и достала оттуда бутылку водки:

— Мы с Павликом собирались распить ее после войны.

Семейные поминки в тесном кругу подошли к концу. Катя ушла из горницы в другую комнату и накрыла голову подушкой, чтобы не заголосить от горя на весь поселок. Ее рыданий Санька не услышал, поскольку в этот момент дед Самсон позвал его за собой. В руках деда была одностволка тридцать второго калибра, для мелюзги вроде белок и рябчиков:

— Пойдем за огород. Прощальный салют по бате ты тоже должен сделать, а не только его однополчане.

— А зачем за огород? Я и на крыльце на курок могу нажать.

— Не дело это. Он хотел, чтобы ты стал охотником, как в мамкином сне предсказывалось, я тебе с этим помогу. Охотник не должен жечь патроны впустую. Рябчика приманим на пикульку, по нему и стрельнешь.

Ружье оказалось тяжелым и ходило в руках во все стороны, поэтому пришлось положить ствол на забор напротив лиственницы, росшей на опушке леса за огородом, куда дед и подманил петушка. Нацелиться оказалось непросто: ружье было не по росту длинным и Саньке пришлось изогнуться в крючок, чтобы дотянуться до курка. Совместить мушку с планкой при этом не удавалось. Но когда отозвавшийся на писк деда рябчик выпорхнул на лиственницу и пробежал по покрытой золотой хвоей ветке к ее краю, пытаясь рассмотреть в траве того, кто его звал, Санька увидел, как ствол ружья вытянулся до самого рябчика, обозначив траекторию полета дробового заряда. Оставалось только подвести этот невероятно длинный, но такой же невероятно легкий ствол к грудке петушка и плавно потянуть за спуск. Инструктаж деда зря не пропал.

Рябчика Санька нес домой, поглаживая его по красным бровям и рябеньким перышкам, как самый дорогой подарок сегодняшнего дня. Ходивший с ними на охоту на огороде майор говорил приятные слова о том, что он бы взял Саньку с собой в разведку, и они были вполне заслуженными. Сегодня у Саньки был трижды счастливый день: ему доверили кинжал, ружье, но главным подарком судьбы был его первый в жизни охотничий трофей. Он еще не умел чувствовать горе своим сердцем, которое сегодня было заполнено гордостью и радостью победы. Детская душа еще не сформировалась во всей полноте ощущения горя и радости, добра и зла, любви и ненависти. Всему свое время.

Читать дальше