Николай Березовский (Омск). Скиталец с березовой дудкой усталой (окончание)..

Николай Березовский (Омск)

Николай Васильевич Березовский родился 24 июня 1951 года на Сахалине. После гибели отца воспитывался в интернате. Среднюю школу окончил экстерном. Высшее образование получил на отделении прозы Литературного института Союза писателей СССР имени А. М. Горького. Первые рассказы и стихи опубликовал в конце шестидесятых годов прошлого века.

Николай Березовский – автор восьми прозаических, поэтических и публицистических книг, изданных в Москве и в Сибири; многочисленных публикаций в отечественной и зарубежной периодике. На киностудиях «Мосфильм» и «Лентелефильм» экранизирован его рассказ «Три лимона для любимой». Призёр, дипломант и лауреат литературных конкурсов и премий. В частности,

радиостанции «Немецкая волна», газеты «Правда» ( 1991 г ), писательского еженедельника «Литературная Россия» за 1999 год, Международного, посвящённого 55-летию окончания Второй мировой войны; «Сибирь – территория надежд» Межрегиональной ассоциации «Сибирское соглашение» за 2001-2002 годы, «Золотой листопад-2010» имени Юрия Самсонова, журналов «Московский вестник» ( 2004 г .), «Сибирячок» ( 2005 г .), «Дальний Восток» (2005, 2009 гг.). Награждён Грамотами журнала «На боевом посту» Внутренних войск МВД России и Королевского Посольства Дании и Фонда «НСА2005» к 200-летию Х.К.Андерсена ( 2005 г .).

Член Союза писателей и Союза журналистов России.

Живёт в Омске.

 

СКИТАЛЕЦ

С БЕРЁЗОВОЙ ДУДКОЙ УСТАЛОЙ 

(Заметки к роману, или Повесть о жертвенной любви) (окончание)

 Начало (читать здесь)     Предыдущая часть (читать здесь

 

18

«В никуда», но уже потеряв не вскормившую их великую Отчизну, а себя, пришли даже те немногие советские правозащитники, которых новый режим обласкал. Как, скажу для начала, Сергей Ковалёв, бывший когда-то вроде бы в одной упряжке с дядей Витей. Вознесённый на официальный государственный пост главного защитника прав человека, он тотчас забыл о геноциде в пенитенциарной системе, унаследованной от СССР, занявшись наживанием политического – и, наверное, не только политического – капитальца на крохотной Чечне, испокон раздираемой внутренними междуусобчиками и кормящейся от свар и абрекства. Тога миротворца, в какую он обрядился, дала ему возможность остаться на плаву и на виду даже тогда, когда его лишили присутственного места в правительстве. Что ж, иные времена – иные нравы.

Но, похоже, Сергей Ковалёв умел извлекать выгоды из правозащитной деятельности и при коммунистах, устраивающих ему, ссыльному, свидания с сыном Иваном, отбывающим заключение. Такие «поблажки», утверждает Нина Михайловна в своей «Книге любви и гнева», в ту пору были просто беспрецедентны. И на собственном примере рассказывает, как её постоянно лишали пусть сверхредких, но законных встреч с мужем. К сыну же Ковалёва у неё особый счёт. Иван, отбывавший срок вместе с дядей Витей, свидевшись с отцом, передал через него, «что у Вити всё хорошо, и работа лёгкая, и переписки его не лишали, и сам Ваня думает, что Витя немножко симулирует и болезнь, и отсутствие памяти, и прочее…»

А у дяди Вити как раз «всё» обстояло наоборот, что, конечно же, спустя какое-то время наружу и выплыло. И работу ему задавали непосильную, с какой он не мог справиться, за что следовали непременные наказания, и загибался он в буквальном смысле от болезней прямо на глазах соузника Ванечки, и переписки его лишили, в какой он мог передать на волю эзоповым языком о чинимых над ним глумлениях. Но Ванечке, как называет Нина Михайловна сына Ковалёва, тогда она ещё не может не верить, хотя у неё не укладывается в голове: «Но если всё хорошо, почему почти три месяца нет писем? И потом… чтобы Витя симулировал? Мне невозможно это представить, настолько такое несовместимо с ним…»

Несовместима в тоталитарных условиях и встреча ссыльного с заключённым, но если предположить, что случилась она в результате сделки тюремщиков с правозащитной парой, то всё встаёт на свои места: «Вы передаёте на волю нужную нам информацию о Некипелове, а мы позволяем вам в нарушение всяческих инструкций свидание…»

Да разве впервые предан своими, казалось бы, соратниками дядя Витя?

В марте 1982 года, приведу пример, А. Д. Сахаров обратился с письмом к советским учёным, призывая их к гражданской активности, и привёл список тех, кто томится в тюрьмах, подвергаясь издевательствам, и нуждается в немедленной помощи. Но вот передали текст этого письма по забугорному радио, а поэта Виктора Некипелова в перечне мучеников не оказалось, хотя он в нём был, что Нина Михайловна видела своими глазами. Вымарали дядю Витю перед отправкой письма на Запад или уже на Западе – это не имеет большого и принципиального значения. Или взять первый срок дяди Вити. Дело раскрутили вовсе не с него, он вообще шёл в списке обвиняемых пятым и как бы довеском, а в итоге был отправлен за решётку в гордом одиночестве.

С кого «раскрутили», того отпустили на Запад, другого признали невменяемым, оставшаяся пара отделалась лёгким испугом. А ведь они «шли» по гораздо более тяжёлым, чем дядя Витя, статьям. Некипелову вначале инкримировалось только письмо Фёдора Раскольникова, оставленное им в служебном кабинете. Этой оплошностью и воспользовался его заместитель, желающий стать заведующим аптекой. Подсидел, как когда-то подсидели и моего деда, о чём рассказывала дяде Вите моя бабушка Маня. Ничто, и впрямь, не ново под Луной, и подлость в России, похоже, размножается клонированием. За письмо Фёдора Раскольникова Сталину дяде Вите по самым суровым меркам «светил» условный срок, а его приговорили к двум годам лишения свободы, заточив до суда чуть ли не на год в следственный изолятор и попутно устроив «экспертизу» в институте Сербского. Не без пользы, правда, для дяди Вити. После первой отсидки он на пару с Александром Подрабинеком напишет книгу «Из жёлтого безмолвия», а затем и чисто собственную, переведённую потом на многие языки, – «Институт дураков». Относительно недавно, в 2005 году, это документальное повествование издано двухтысячным тиражом в Барнауле организацией «Помощь пострадавшим от психиатров». Впервые, замечу, в России…

К первому же судилищу над дядей Витей, совпавшему, так уж случилось, с днём рождения его дочери Михайлины, я ещё вернусь, поскольку с самого начала этих заметок к роману о смертельной любви намеренно избегаю хронологии. Хронология, уверен, чужда такому не очень обычному для русской литературы жанру, как заметки к роману, претендующие на повесть. Да и, не скрою, я отдаю не только дань памяти другу моего отца, но и преследую определённую цель. Поэтому всему, как говорится, своё время. Или свой час. Особенно звёздный. Хотя, если судить по расхожим критериям, такого часа в жизни дяди Вити никогда не было. Ведь он, богато и всесторонне одарённый от природы, не достиг каких-либо знаковых высот ни в военном деле, ни в медицине, ни, наконец, в поэзии. И в «обойме» диссидентов семидесятых-девяностых годов прошлого столетия, всё реже, но таки поминаемых иногда и сегодня, его имя отсутствует напрочь, хотя не в столь уж пока далёком от нас 1989 году вот что писал в послесловии к некрологу «Памяти Виктора Некипелова» в газете «Русская мысль» один из видных советских правозащитников Сергей Григорьянц:

«Умер Виктор Некипелов – поэт, человек удивительной силы духа.

Последние годы в угасающем сознании этого смертельно больного человека ещё сохранилась память о муках и пытках, которым он подвергался в тюрьме. Он хотел писать об этом – и не мог.

Но многое мы знаем и сами. И никогда не забудем.

В Чистопольской тюрьме москвичей никогда не помещали в одну камеру, и потому я не был с ним вместе. Но когда наши камеры были рядом, уже тяжело больной, с большим трудом наклоняясь к трубе, он передавал мне привет и спрашивал, нет ли каких вестей от родных.

Его стихи зэки передавали друг другу, его книгу «Институт дураков» не переставали обсуждать. И уже одно то, что где-то рядом по соседству находится Виктор Некипелов, для заключённых было большой поддержкой.

С возвращением из Чистопольской тюрьмы в 35-ю пермскую зону для Виктора Некипелова началась та последняя проверка силы духа и стойкости, результаты которой не могут не поражать даже людей, многое повидавших в лагерно-тюремной жизни.

Начальство решило сломить смертельно больного человека. Виктора Некипелова поместили в лагерную тюрьму («помещение камерного типа»). В ужасающем холоде, полуодетый, едва живой, он должен был ещё ежедневно работать. При этом ему выдавали карцерную норму питания – его кормили через день, меньше и хуже, чем кормили заключённых в Освенциме.

Он замерзал и изнемогал от боли. Каждый день к нему приходил врач (начальник медчасти) и с подчёркнутой любезностью убеждал зэка, что он – врач – лучше знает, что ему нужно. Замерзая, Некипелов просил хотя бы ватник, и вновь получал издевательский ответ, что ватник ему не нужен.

Да, впрямь, и этот советский медик-садист, и представитель КГБ в зоне, и начальник лагеря точно знали, что им нужно. Им нужно было сломать этого умирающего человека. И именно это им не удалось.

Тяжело больной и измученный, Виктор Некипелов проявил такую силу духа, которой могут позавидовать и многие здоровые.

Сегодня демократическое движение в стране стало уже массовым. И такие люди, как Виктор Некипелов, их борьба, их пример, побуждают к действию уже не десятки и даже не сотни, а, может, тысячи людей.

И именно поэтому ещё есть надежда, что в условиях грядущей зимы нам вновь удастся выстоять. Ведь у нас есть такие замечательные учителя».

Уж не знаю, чем грозила демократам, окопавшимся в Париже, «грядущая зима» 1989-90 годов, о какой вдруг помянул С. Григорьянц 7 июля, а дядю Витю, умершего в первый день начала вершины лета, выпавший на субботу, уже согрела земля Франции. И ему, вознесённому в учителя, хотя в правозащитной среде, понимаю сейчас, он отнюдь не относился к избранным, а был чёрной костью, – ему было уже всё равно, что пишут о нём в газетах и что произносят над его могилой. Почему и панегирик С. Григорьянца тоже не отнесёшь к звёздному часу дяди Вити. Да и, правду сказать, отыскав послесловие к некрологу в русскоязычном эмигрантском издании, я ожидал иного: не восхваления того, кого уже нет в живых, а покаяния перед его памятью.

Покаяния всех, кто знал его по правозащитному движению, и в первую очередь тех, кто, пребывая вместе с дядей Витей в советских острогах, только констатировал измывательства, каким он подвергался, а не поднялся на его защиту. А способов такой защиты и в неволе – не счесть. Вот только давно отработанные: массовые отказы от пищи и выхода на работу, помещения зоны, забаррикадированные изнутри. Последнее средство частенько использовали уголовники, отстаивая своих подельников, даже в сталинских лагерях. И политузники, случалось, отвечали на насилие отпором вплоть до применения заточек, чему немало свидетельств и в документальной литературе, и в художественной, а уж в «Архипелаге…» Солженицына их и вовсе с избытком. Да и «места не столь отдалённые» хрущёвско-брежневской поры по сравнению ежово-бериевскими были просто райскими кущами, любая в них заваруха тотчас бы отдалась эхом за давно уже не «железным занавесом». Но произвол в отношении дяди Вити никого из его якобы соратников, находящихся рядом, не подвиг на действие. Кроме, оговорюсь, одного – бывшего студента ВГИКа и редактора православного самиздатовского журнала «Община» Александра Огородникова, иногда вспоминаемого дядей Витей в ссылке: «Он часто объявлял голодовки, и за меня тоже».

В шлягере тех времён, особо почитаемом диссиденствующими на кухнях правозащитниками, они смело призывали: «Возьмёмся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке!» А вот кормясь из других кухонь, скажу так, – не взялись. Ни в случае с Марченко, так и пропавшем в одиночестве, ни в случае с замечательным учителем не только С. Григорьянца. А значит, соузники дяди Вити были не только свидетелями, но и участниками творимого над ним. Как и те, кто на свободе вымарывал его имя из списка невольников, нуждающихся в помощи и защите. Как и ванечки, несть им числа, падкие на поблажки…

Дяде Вите, повторюсь, всё равно, что о нём тогда говорилось и писалось, как, впрочем, и нынешнее замалчивание его имени. Но не всё равно мне, пусть поздно, но осознавшему свою вину перед ним. И если фразы из послесловия к некрологу «и никогда не забудем», «замечательный учитель» меня лишь коробят своей дежурной пустотой, то такая скользкая – «замерзая, Некипелов просил хотя бы ватник», – возмущает.

Эта фраза, выдаваемая за свидетельский факт, изначально лжива. Что очевидно даже по тексту послесловия, из какого она выпирает бельмом, опровергая утверждения автора о мужестве, силе духа и несгибаемости дяди Вити. Такого не могло быть, потому что не было никогда. Дядя Витя, сам взваливший на себя крест мученика, не мог просить милости в виде ватника. Подобная просьба означала бы лишь одно – он сломался. Не выпросив ватник, да и выпросив, он непременно бы сделал и следующий шаг – написал просьбу о помиловании или отказ от своих убеждений, каких тюремщики домогались от него годами. И подмахни одну из таких «бумаг» сегодня – дядя Витя уже завтра оказался бы на свободе. Это ему твёрдо обещали, а советские чекисты, между прочим, слово держать умели. А он, говоря по-лагерному, отмотал свой семилетний срок «от звонка до звонка», после чего, уже смертельно больного, конвой препроводил его в пятилетнюю, согласно приговора суда, красноярскую ссылку. Здесь бы он наверняка навсегда и остался – брошенным в болотистую землю кладбища захолустного городка Абан…

Примчавшись вслед за своим Ви в это забытое богом селеньице, имеющее статус районного центра, Нина Михайловна едва не тронулась умом. В таком гнилом местечке не то что жить – дышать было невозможно. («Морозы -50º – о таких я только читала и слышала в сводке новостей… И в комнате было не ниже -5º».) Тем более уже смертельно больному, повторюсь, ссыльному, для которого и здесь продолжался тюремно-лагерный режим – в закутке полуразвалившегося домишки местного алкаша. Но самое страшное было другое – дядя Витя забыл всё, что было прежде в его жизни с Ниной Михайловной. Он забыл даже их условный язык, на котором они, к примеру, перекликались в большой компании, чтобы сказанное ими осталось тайной для других.

«В тот участок памяти он заложил, – вспоминает Нина Михайловна, – от кого, в каком году, сколько пришло писем, даже дату, день!

— Хочешь, перечислю, например, весь 1984 год?

— Нет, Ви, не хочу!

— А в 1981-м?..

Витя тихонько рассказывал мне, что он помнит наизусть все лагерные стихи, весь свой приговор со всеми точками и запятыми, всё своё дело – 23 тома, помнит вложенные в его дело приговоры А. Гинзбурга, А. Щаранского, Ю. Орлова… помнит, с кем в какой камере сидел… «Хочешь, перечислю?..»

…Люся Боннэр (жена А. Д. Сахарова, которую близкие друзья этой семьи называли не Еленой, как в паспорте, а именно так – Люся. – Н. Б.) прислала несколько тоненьких сборничков поэзии – Пушкин, М. Цветаева, Тютчев. Я открываю наугад страничку томика Цветаевой. Читаю…

— Да, хорошие стихи.

— Ви! Ты читал их наизусть!

— Не помню. Ну, прости меня, Нинуш. Давай сыграем в шахматы…

— А Асю, Таню Великановых ты помнишь? (советские правозащитницы. – Н. Б.)

— Конечно. И я очень люблю их обеих.

— А Анну Ахматову?

— Ох, прости, Нинуш, не помню.

— Но Пушкин, Герцен, Тютчев…

— Не помню. Да, я многое забыл. Давай в шахматы сыграем!

Но как можно забыть то, что так знал и так любил!

«Перегрузка памяти», – решила я».

К шахматам дядя Витя пристрастился в тюрьмах и лагерях.

Через месяц, оставив мужа на попечение сына Евгения, прилетевшего в Абан на студенческие каникулы, Нина Михайловна рванула в Москву к Сахарову. Андрей Дмитриевич, вернувшись из привилегированного «заточения» в городе имени великого пролетарского писателя, был вознесён разгоравшейся перестройкой в демократическую величину мирового значения, и к нему благоволил даже Михаил Горбачёв. Естественно, за помощью, поскольку и дядя Витя, и она были когда-то запросто вхожи в его дом. Однако теперь связаться с академиком удалось лишь по телефону. Но каких-либо действий, позволяющих вызволить дядю Витю из губительной для него ссылки, Андрей Дмитриевич предпринять даже не пообещал, «утешив» Нину Михайловну таким советом:

Нина, я вас прошу, передайте Виктору, что он должен написать заявление об освобождении по состоянию здоровья. Это чистая формальность. КГБ решил освободить всех политзаключённых, но просто освободить не может. Вы понимаете… Честь мундира. Позиция Виктора мешает многим выйти на свободу. Передайте ему эти мои слова. От него зависит, чтобы люди жили дома, с родными… Своим отказом он мешает… На него смотрят другие…

От этого разговора у Нины Михайловны остался, мягко говоря, неприятный осадок. Несколько раньше точно такое же предложение, но с обязательным письменным обещанием отказа от прежней деятельности, сделал ссыльному Некипелову абанский прокурор. На что дядя Витя твёрдо ответил:

Я ничего писать не буду. Если хотите освободить – освобождайте. А заявлений писать не буду. Никаких…

А теперь вот Сахаров. «Как такое передать Вите?» – маялась ошеломлённая телефонным разговором с Андреем Дмитриевичем Нина Михайловна.

Да уж, не сотвори себе кумира…

А на дядю Витю, конечно, смотрели. В первую очередь те, кто, подобно ему, продолжали и в новую оттепель, названную уже перестройкой, хлебать мурцовку в тюрьмах, лагерях, психушках, ссылках. Их было не очень много, но и не мало, если соотносить с общей численностью советских правозащитников, упивающихся перестройкой на воле. Отбывали же наказание лучшие из них, пусть среди них случались отступники и даже предатели. В массе своей представители интеллигенции, они были не очень приспособлены к лишениям и насилию. Работяга, к примеру, Стёпа, с детства познавший жестокие законы улицы, считавший селёдку сладкой добавкой к картошке в мундире, вкалывающий, зарабатывая на жизнь, с утра до темна на стройке, в цеху или за баранкой грузовика, – такой среднестатистический Стёпа не видел великой разницы между волей и неволей. А вот для учителей, медиков, журналистов и прочих белых, если двумя словами, воротничков, искушённых не только в музыке, литературе и искусстве, но и в своих, наконец, гражданских правах, вроде бы гарантированных Конституцией первого в мире социалистического государства, – для них, конечно, несвобода была бесконечной пыткой.

Бог с ними – с обязательным утренним кофе и ежевечерним душем. Но ломать шапку перед каждым вертухаем, вытягивая затем руки по швам!.. Это на начальной стадии подневольности. А была ещё повседневная. Нудный изнурительный труд, в каком они не видели смысла. Кормёжка – лучше скот кормят. Зависимость от тех, кто сильнее и хитрее, а не умнее. Вообще ущербность почти всех, кто не их круга, от последнего «петуха» до начальника, скажем, колонии, а главное – возможность иной жизни за забором с вышками по периметру, – всё это так давило на психику, что, право, грешно осуждать завязавших с инакомыслием.

Но академик Сахаров говорил Нине Михайловне не о «завязавших». Он, видите ли, печаловался о тех, для кого в условиях зоны был примером дядя Витя. О тех, кто считал, что уж если поэт, едва ноги волочащий, держится, не склоняя головы, то они-то и подавно просто обязаны быть выше своих слабостей, поскольку, что скрывать, в житейском смысле отношение к поэтам снисходительное: «А чего с него взять? – поэт…» Ещё и поэтому зачитывались в местах заключения стихами дяди Вити – чтобы понять, что питает силу его духа.

Стойкость дяди Вити питала любовь, но вряд ли кто мог и предположить такое простое и одновременно прекрасное объяснение. Впрочем, очень близок к нему, думается мне, бывший узник совести, член редколлегии самиздатовского журнала «Поиски» (1978- 1980 г .г.) Валерий Абрамкин, абзац из воспоминаний которого о Викторе Александровиче и процитирую: «И всё же Виктор Некипелов был счастливым человеком. Счастливым и потому, что оказался достойным испытаний, выпавших на его долю, и потому, что умер не в тюрьме. Судьба подарила ему любовь, которую заслуживает Мастер. Подарила Маргариту, сделавшую всё, чтобы его «рукописи не сгорели». Любовь, на самом деле, была главным источником спасительного вдохновения в жизни людей, оказавшихся в круге «правдивых душ». Другое дело, что за этот порыв, за эту любовь было заплачено полной мерой».

Для большинства же других на поверхности лежало более привычное: идея, идеалы, вера в торжество справедливости с точки зрения правозащитников…. Так что начни дядя Витя клянчить ватник – эта весть тотчас бы облетела все зоны, в каких морили «политических», и большинство из них посчитали бы себя вправе поступиться вслед за ним и своими принципами: «Уж если поэт!..» Теперь уже возвышение поэта до невольника чести, честью этою вдруг поступившегося, оправдало бы их падение и перед собой, и перед другими. Такова человеческая психология. Что, впрочем, присуще и животным. Понаблюдайте за собачьими сворами, каких нынче развелось бессчётно. Вот одна свора завела свару с другой. И вот вожак своры, оказавшейся слабее, завилял униженно хвостом, а то и завалился на спину, задрав вверх лапы и обнажив самую беззащитную часть тела – брюхо. Мол, я готов к казни или милости. И если победители вожака недавно враждебной своры, как правило, милуют, то самые шелудивые из неё, напротив, набрасываются на поверженного, выказывая таким образом преданность уже новому повелителю. И я видел собаку, потерявшую статус вожака, которая, не вынеся такого позора, бросилась под машину…

Светоч советского правозащитного движения, посоветовавший Нине Михайловне, как надобно поступить дяде Вите, – почил в своей постели…

 

19

Переехав к Нине Михайловне в Умань, дядя Витя, уже почти сорокалетний, много пишет. Его стихи и переводы украинских поэтов, как я уже писал выше, широко печатаются в украинской и всесоюзной периодике, готовится к изданию второй, после «Между Марсом и Венерой», сборник стихотворений. Его Муза в нём и с ним, и будущее прекрасно!

Нина Михайловна окончательно затмила и Зиночку-сахалиночку, почему он пишет ей и «её сынам» всё реже и реже, и уже не письма – поздравительные открытки. Жизнь его, казалось бы, упорядочивается, семейный уклад радует размеренностью, он счастлив предсказуемостью своего бытия, а после возвращения с работы и ужина с любимой возможностью уединения в комнатке, громко и уважительно величаемой его Нинушей кабинетом, – один на один с мирозданием. Не трибун и не чистый лирик, поэт Виктор Некипелов по складу своего дарования философствующий созерцатель. Вот лишь несколько отрывочных примеров из его раннего, лет за десять до «предкандального», скажу так, периода творчества:

***

…Глядим мы в ночь…Глядим, не зная сами,

Что в этот тихий, в этот звёздный час

Вселенная разумными глазами

Со всех сторон ощупывает нас…

…И от счастливой муки изнывая

Под покрывалом Млечного пути,

Смеётся тихо женщина земная,

Доверчиво припав к моей груди…

   

***

…На папанинской льдине в безбрежные сны

Уплывали куда-то мои пацаны.

Был Жюль Верн позабыт и заброшен Майн-Рид:                       

Нашим знаменем стали Хасан и Мадрид.

Ну, а нынче – Венера, а нынче – Луна.

Есть у всех поколений своя целина!

 

***

…Грибною прелью дышит лог,

Гнилыми пнями светится,

А месяц моет острый рог

В ковше Большой Медведицы…

…И так всю ночь…Уже рассвет

Как будто не за вёрстами,

И ничего прекрасней нет,
Чем эта ночь под звёздами!..

 

***

…Двадцатый век! Его мы стали частью.

Мы – плоть его, мы – кровь его и боль.

И я горжусь, что нам досталось счастье –

Его судьбу своей назвать судьбой!

 

Да только вот прочитанные дядей Витей «Воспоминания» одной из уманьских социал-революционерок, точно загипнотизировавших Нину Михайловну, напрочь перечёркивают всё, к чему он так долго стремился, и что, казалось, обрёл.

Теперь ему не до собственного «глупого счастья с белыми окнами в сад». Влияние старушек, не оставивших своих убеждений, настолько велико, что Нина Михайловна готова бороться с Советской властью любыми методами. Вплоть, похоже, до террористических. И какое, к чёрту, в такой ситуации может быть поэтическое затворничество в «кабинете», когда его любимую ожидает пыточная камера! И что ему до мироздания с его прошлым, настоящим и будущим, если, если…

Ужаснувшись, дядя Витя, однако, не предпринимает никаких прямых мер, чтобы вывести Нину Михайловну из игры, ставка в которой – её судьба и благополучие. С уже сформировавшимися убеждениями так же, как с любовью, когда любовь односторонняя, – насильно мил не будешь. К тому же он признаёт и уважает право жены на собственное мировоззрение. Есть лишь одна возможность спасти женщину, из ребра которой, на его поэтическом языке, он создан, – перехватить инициативу. И ему это удаётся. Правозащитная деятельность, которую он сначала взвалил на себя бременем, чтобы вытеснить из неё жену, становится постепенно и его уделом, потому что дядя Витя человек не только слова, но и действия. Сказав «а», нельзя не сказать «б», а затем дальше по алфавиту, иначе его сны обернутся явью:

Опять этот сон, безнадёжный и нежный!..

Всё небо в холодных, зыбучих огнях.

По дикой равнине, пустынной и снежной,

Мы мчимся на чёрных, безумных санях.

 

Мы вместе, мы рядом, запахнута полость.

Обнимемся крепче, прижмёмся тесней.

Но всё беспощадней, всё яростней скорость,

И нам не назначено справиться с ней.

 

Ещё один круг, и шальная, как вьюга,

Жестокая сила, слепа и горда, –

Безжалостно нас оторвёт друг от друга

И с хохотом диким швырнёт в никуда.

 

Но даже оттуда, сквозь темень и муку,

Уставшая верить, уставшая ждать, –

Люби мою прошлую, слабую руку,

Которой не смог ничего удержать.

 

К этому времени дядя Витя уже «свой» и для уманьских старушек-эсерок, и в среде московских диссидентов, и, естественно, для КГБ.

Комитетчики, правда, пока к нему снисходительны, почему дозволяют получить диплом Литинститута. Муж и жена, конечно, одна сатана, рассуждали, наверное, аналитики спецслужбы, но до брака с mademoiselle Комаровой её супруг был вполне добропорядочным и законопослушным гражданином. Хотя в душе, возможно, и таил некоторую обиду на строй, которым надобно гордиться. И не без оснований, если оно так, самокритично признавали право на эту обиду специалисты по борьбе с инакомыслящими. Перестраховались их сибирские коллеги, не утвердив назначение Некипелова после окончания Омского военно-медицинского училища в окружную газету. Подумаешь, родился в Харбине! А надо было судить о благонадёжности вчерашнего курсанта по его публикациям конца сороковых – начала пятидесятых годов – свой в доску товарищ!.. И за минувшие с тех пор полтора десятилетия если чем и подпорчена его биография, так только связью с Ниной Михайловной, теперь узаконенной, а что станется дальше – поживём, как говорится, и увидим…

Пока же, не подозревая, что им начал противостоять «писака», давненько надзирающие за Ниной Михайловной «видели», что замужество «подопечной» пошло ей на пользу. Пусть и не в их, надзирающих, пользу, скаламбурю. Провинциальные кагэбисты наверняка в своём тесном кружке смаковали будущее «раскрытие» ярой провинциальной антисоветчицы, громкий над ней процесс, и прикупили, небось, новые звёзды на погоны, рассчитывая, естественно, и на служебные повышения, а то и на выдвижение куда подальше-повыше от заштатного городка, чтоб поближе к цивилизации. А тут, нате вам, и встречаться с воинствующими старушками «подопечная» стала реже, и обличительного пыла в разговорах с местным населением в публичных местах вроде магазинных очередей поубавилось, и круг её знакомств сделался уже. Рождение же сына и вовсе свело всю «разработку» Нины Михайловны комитетчиками на нет.

Что это за воительница с государственными устоями, если младенец на руках!

Начальство засмеёт.

А если и позволит подвести её под суд, и самая гуманная в мире советская Фемида не осмелится вынести обвинительный приговор. Надобно, похоже, переводить стрелки на её мужа. Тем паче, что сам подставляется…

Дядя Витя, и впрямь, «подставлялся» сам, оберегая любимую, а позже и своих детей. Чему содействовала, как это ни печально, и Нина Михайловна, вроде бы «по семейным обстоятельствам» и отошедшая от активного диссидентства, но иногда позволяющая себе выходки, за какие уж точно бы «загремела под фанфары», не будь под прикрытием мужа. И наивность её беспредельна. Она, например, по сей день уверена, что обвела вокруг пальца КГБ в 1968 году, когда вышла, скажу так, из-под контроля дяди Вити, уехавшего на сессию в Литературный институт, и «разбросала в воскресный базарный день скрученные бумажки со стихами, осуждающими ввод войск» в Чехословакию.

Стихи были собственного её сочинения, что, конечно же, без труда определили кагэбэшные стилисты, да и на протестных виршах, размноженных на давно знакомой экспертам этой службы пишущей машинке, остались её «пальчики». Однако, опять же, её спасает «младенец на руках», а «скрученные бумажки» оказываются позже в деле, заведённом на «антисоветчика» Виктора Некипелова. Но Нина Михайловна торжествует:

Конспирация была, что называется, на самом высоком уровне!

Я представляю, какой новый приступ ужаса за судьбу любимой испытал дядя Витя, когда, вернувшись с сессии, узнал о рифмованных листовках, разбросанных в Умани. Но описывать этот ужас «в красках» не стану, хотя литературный жанр «заметки к роману» даёт право и на художественный вымысел. Здесь, думается мне, нет надобности в нагнетании страстей, поскольку так, как повёл себя в этой ситуации дядя Витя, не придумать и самому изощрённому романисту.

Он изумился.

Якобы, конечно же, но так натурально, что у Нины Михайловны не мелькнуло и тени сомнения в искренности этого изумления. Дядя Витя, помимо поэтического дара, обладал ещё и актёрским, почему в театральной студии медучилища ему доверяли играть главные роли. Блестяще сыграл он и на этот раз:

Нинуша, а чьи же это стихи?

Перебрав всех, кто имел в Умани хоть самую малую склонность к сочинительству, автора так и не определили. Нину же Михайловну, намеренно утаившую своё авторство, дядя Витя и вовсе не включил в круг «подозреваемых», что, похоже, немало её обидело. Она-то прямо-таки жаждала, чтобы муж узнал её «поэтический почерк», затем, конечно же, высоко его оценив.

Жёны пишущих, давно и не только мной подмечено, почти всегда рано или поздно норовят проявить в творчестве и себя, но, увы, для большинства из них такие «беременности» оказываются ложными. И Нина Михайловна не исключение. Да и будь иначе, дядя Витя всё одно не признал бы в тексте «скрученной бумажки» руку, скажу так, любимой, чтобы не поощрить её на подобные «подвиги» в дальнейшем. Он, уже вызвавший огонь на себя, должен быть полностью уверен, что его «часть», скрытно отведённая в тыл, не окажется вдруг в секторе обстрела. Дядю Витю ужасало даже предположение, что его «радугу» кто-то может хотя бы только вспугнуть, – как в стихотворении «Радуга на пушечном стволе» из первой и последней, повторюсь, книги «От Марса до Венеры», изданной в Советском Союзе. А вот в случае с ним, как с ложной целью для советских чекистов, нельзя допустить ни перелёта, ни недолёта:

Я чётко помню это пекло,

Как рвал нам глотки серный дым…

Мы двое суток били беглым,

А он нас двое – навесным.

 

…И вдруг на тонких, ломких ножках,

На нитях парашютных строп

Шальной, грибной, весёлый дождик

Неслышно спрыгнул в наш окоп…

 

…А вслед за ним легко и радостно

На самый краешек ствола

Вспорхнула вдруг малютка-радуга,

И перья яркие зажгла!..

 

Манила, как мираж над морем,

Как миром дышащая даль.

Хотелось крикнуть: «Берегите!» –

А хрипло крикнул: «Заряжай!»

 

И вновь в стальную глотку «бога»,

Как десять тысяч раз подряд,

Скользнул, блеснув сазаньим боком,

Послушной глыбою снаряд.

 

И, полный яростного гнева,

Слепящей молнией сверкнул,

Уйдя, разящий, прямо в небо, –

И нашу радугу вспугнул!

 

Был краток миг его полёта,

Но твёрдо каждый знал из нас:

Не может быть ни перелёта,

Ни недолёта в этот раз!

 

Да уж, может опешить здесь читатель, у автора, похоже, «крыша» поехала. С чего это его герой, к тому же невыдуманный, заразмышлял вдруг, пусть и предположительно, употребляя специфические термины, свойственные скорее выпускнику артиллерийского, а не военно-медицинского училища? А с того, повинюсь, что армейский период жизни поэта Виктора Некипелова начинался вовсе не с ОВМУ имени фельдшера и героя Гражданской войны Щорса. Начальное военное образование, пусть и незаконченное, у дяди Вити как раз артиллерийское.

В 1943 году, с начала Великой Отечественной буквально засыпавший омского военного комиссара заявлениями, просьбами и ходатайствами о направлении добровольцем на фронт, он почти добился своего. Пятнадцатилетний мальчишка, наконец доставший, как сейчас выражаются, военкома, был зачислен в артиллерийскую спецшколу. Тогда такие военные учебные заведения разных родов войск, созданные именно для пацанов, были по всей стране, а будущего младшего лейтенанта артиллерии Некипелова дислоцировалось в Ишиме.

Виктор Некипелов в юности.

Есть такой тихий и уютный городок в Тюменской области, а в ту пору Ишим административно относился к Омской. После двухлетнего курса обучения воспитанников спецшколы, присвоив им первое офицерское звание – «младший лейтенант», отправляли в действующую армию. Но дяде Вите не повезло и здесь – война закончилась, спецшколу за ненадобностью расформировали, и его, не достигшего призывного возраста, отправили вновь «на гражданку». Но без армии он себя уже не мыслил, почему вскоре и оказался в училище военных лекарей. Однако артиллерия осталась навсегда его первой любовью, и о «боге войны», с которым пришлось расстаться, он не раз вспоминал с искренней печалью, как в уже процитированных нескольких строфах.

Пока же, вернёмся в Умань семидесятых годов, бывшего заряжающего Некипелова, вызвавшего огонь на себя, Бог милует от прямого попадания. КГБ как бы пристреливается к новой «цели», а может, предполагаю я, делает только предупреждающие «выстрелы», надеясь, что он образумится. Комитетчикам покуда невдомёк, что дядя Витя, скажу здесь грубо, только ширма, за которой – его супруга. И «снаряды» задевают дядю Витю лишь взрывной волной. В виде приказов, как вспоминает Нина Михайловна, «о переводе с высшей должности на низшую, о лишении звания «ударник коммунистического труда», о вынесении строгого выговора за неявку на субботник, наконец, об увольнении за злостный невыход на первомайскую демонстрацию. Это было настолько нелепо, что профсоюз отменил решение директора, и Виктор был восстановлен. Через две недели, правда, его уволили по сокращению штатов».

Это начало конца, понимает дядя Витя, и хорошо, если только для него одного:

Снова вырвали клок, но ещё не конец.

Видит Бог, пронесло стороной!..

Уж давненько он скачет, опричный гонец,

По горячему следу за мной.

 

Не с пустыми руками он едет – припас

Для меня кой-какие дары,

Он везёт на груди государев указ,

В перемётной суме – кандалы.

 

Все теснее кольцо, каменистей пути,

Горячей и стремительней гон!

Я покуда ещё успеваю уйти,

Хоть всего на один перегон.

 

Оба знаем, что это – на первых порах,

Он, конечно, хитрей и сильней.

Просто я на хмельных постоялых дворах

Подороже плачу за коней.

 

Но пустеет кошель, и дыхания нет,

И судьбу отвернуть не дано:

Полный список моих неприметных примет

По заставам разослан давно.

 

В час, когда холодеют верхушки лесов

И луна ковыли серебрит,

Слышит ухо – как бой деревянных часов –

Неотвратную поступь копыт…

И принимает решение покинуть Умань.

Нина Михайловна в отчаянье – как она оставит своих старушек-наставниц? Те же, подначивая её, призывают дядю Витю бороться с произволом «советских жандармов» и местных властей, простите за тавтологию, на месте, пытаясь убедить его почему-то девизом-слоганом большевиков: «Из искры возгорится пламя!». Но дядя Витя впервые по-мужски непреклонен, осознав, как пагубна и губительна эта провинциальная пристань с её затхлой атмосферой не столько для него, сколько для его Нинуши и подрастающего сына Евгения. Сдаётся мне, до дяди Вити наконец-то доходит и то, что он, надеясь оберечь любимую, был последние годы не ведущим, а ведомым. Что, естественно, только усиливает его непреклонность. Да и характер у дяди Вити, родившегося в Харбине, всё-таки сибирский: до поры до времени мириться с обстоятельствами, а припрёт – поступить по-своему.

Сказано – сделано.

И у Нины Михайловны если и остаётся выбор, то только в пользу мужа, принявшего окончательное решение, которое обжалованию не подлежит. Пусть по-своему, как-то правозащитно, что ли, или эсерствующе, что, опять же, привычными для всех словами-понятиями не объяснить, но она и просто по-женски без ума от любви к дяде Вите, и не смеет больше ему перечить.

 

20

От перемены мест слагаемых, знает каждый, сумма не меняется. Этот закон арифметики – начального раздела математики, – увы, не срабатывает в житейских условиях при перемене места жительства. Дядя Витя, покинувший Умань в надежде, что его и семью оставят в покое, сильно ошибся. Перемена места жительства, напротив, только усугубила ситуацию, поскольку бывших «разработчиков» Нины Михайловны, перевёдших на него стрелки, прямо-таки взбесила его попытка уйти в «подполье». И если прежде они действовали исподтишка, выжидая, когда он, загоняемый в угол, наконец-то сделает опрометчивый шаг, явно подпадающий под статью УК, то теперь не считают нужным маскироваться. И как жилось дяде Вите в подмосковном городке Алабушево, в аптеке которого он и работал, хорошо видно из одноимённого стихотворения:

Не обижены судьбою,

                             Одарила нас удача:

Финский домик под Москвою –

То ли ссылка, то ли дача!

 

Всё по чину и по сану,

По родимому закону:

В уголках – по таракану,

В потолках – по микрофону.

 

А на все четыре розы –

Ёлки, палки, галки, грузди!

Если вспять пошли морозы –

Значит, нет причин для грусти.

 

Наслаждаемся природой,

Крутим плёнку с Окуджавой,

Умилённые заботой

Нашей матери-державы.

 

С каждым днём нежнее, ближе

Узнаю её натуру!

Кто-то топает по крыше –

Проверяет арматуру…

 

Ну и ладно, жребий брошен!

Мы живём и в ус не дуем.

По углам – буры накрошим,

Потолкам – покажем дулю!

 

Хоть без очень чёткой цели,

Но живём своим укладом.

Если сильно дует в щели –

Затыкаем самиздатом!..

 

Да, и здесь дядя Витя оказался как бы между молотом и наковальней: «Убей меня Бог, я не антисоветский, но и не советский, я – собственно свой!» И вскоре, вновь лишившись работы, насильно выселенный из финского домика вместе с Ниной Михайловной и сыном, он перебирается в Камешково Владимирской области. В чём ему помог, предположительно, бывший однокашник то ли по Омскому военно-медицинскому училищу, то ли по Харьковскому фармацевтическому институту Тагир Шакиров, занимавший в ту пору какой-то высокий пост в Главном аптечном управлении СССР. Но в будущем романе мой герой с судьбою дяди Вити будет «выжат» сюда, конечно же, КГБ – поближе к знаменитому каторжному централу:

Продолжается ссылка –

Под откос, по уклону.

Поначалу не шибко –

За стовёрстную зону.

 

Озверела столица,

Извела клеветою.

Значит, правда боится!

Значит, что-то я стою!

 

Бьёт башкою камолой,

Напустила мильтонов.

Мол, не сбил бы крамолой

Семь её миллионов!

 

Мол, недоброго вида,

Всё стишки сочиняю:

Раздобыл динамита

И сижу – начиняю!

 

Что ж, расплата-награда,

Я не жду снисхожденья.

Государева плата

За стихи и сужденья.

 

Продолжается ссылка –

Под откос, по уклону.

Поначалу не шибко –

За стовёрстную зону.

 

Лилипутный посёлок,

Двести метров длиною,

Стадо пасмурных ёлок

Непролазной стеною…

 

Двести метров длиною –

От пивнухи до бани,

По ночам, под луною –

Перебежки кабаньи…

 

Ничего, не загину!

В неизбывные воды

Новый невод закину –

Будет много работы.

 

Здесь ведь те же проблемы

И всё те же увечья.

Нет сложней теоремы,

Чем душа человечья.

 

И мирское, и божье –

На одном коромысле…

Здесь и времени больше,

И просторнее мысли.

 

Ах, как сделано мало,

А напутано много!

Вот перо и бумага,

И пустынна дорога.

 

Пусть крепчает держава,

Хорошеет столица.

Я храню своё право –

Не забыть, не смириться,

 

Не устать, не согнуться,

Не сорить пустяками…

 

…Обещаю вернуться

Не с пустыми руками!

Стихотворение «Камешково» предваряет такой эпиграф: «Превратить Москву в образцовый коммунистический город». (Л. И. Брежнев на ХХ1Y съезде КПСС.)» А дядя Витя, обитающий пусть не в столице, но под её боком, мог, рассудили, должно быть, кагэбисты, помешать этому превращению, почему ему и пришлось распрощаться не по своей воле с Алабушево. И правда: жить в обществе и быть свободным от него невозможно. Или от власти, над этим обществом вознесённой? Но дядя Витя, и загнанный в угол, обещает вернуться… И, сложись жизнь его иначе, он, я уверен, поминался бы сейчас в ряду самых достойных представителей русской поэзии советского периода истории России. Об этом же в Овсянке у Астафьева на берегу Енисея говорил мне один убелённый сединами московский литератор, но – с недоумением: «И чего ему спокойно не жилось? Только распечатался, оседлал Пегаса – и правду вдруг искать… Безумец!» – воскликнул он, как воскликнул в одном из своих стихотворений и дядя Витя, придавая, правда, своему «безумству» иной смысл. А жизнь поэта Виктора Некипелова сложилась так, как сложилась:

Была у нас тёплая речка –

Остыла, покрылась ледком.

Была у нас тайная свечка –

Жандармы прошлись сапогом…

 

Была у нас синяя лодка –

Подбили, пустили на дно.

Была у нас горенка – ловко

Заткали решёткой окно.

Ты плачешь, родная? Не надо!

Откуда им, жалким, понять,

Как стали теперь мы богаты,

Раз нечего больше отнять!

 

21

С 1987 года, добившись помилования мужа, Нина Михайловна Комарова вместе с уже взрослыми детьми – Михайлиной и Евгением Некипеловыми – живёт во Франции. Её с детства притягивала эта страна, что она не скрывает, повторюсь, в своих воспоминаниях. Детские мечты обратились реальностью, но смертельно больного и погружённого в себя дядю Витю уже не радовала даже радость жены. А ведь и в самые тяжкие испытания, выпавшие на его долю в годы второй отсидки, он умел довольствоваться и простыми радостями, пусть иронизируя над собой и язвя между строк в адрес его заточивших, как в стихотворении 1980 года, так им и названном – «Простые радости»:

Простые радости: Оправка,

Прогулка, Банный день, Ларёк.

Весной, глядишь: сквозь камень – травка,

Зимой – над двориком снежок.

 

Как мало нужно человеку,

Как узок круг его забот:

Вчера была библиотека –

И мне достался Вальтер Скотт!

 

Теперь – прочтём его до корки!

И вновь есть радость у меня:

Сегодня с пачкою махорки

Сосед пригнал к окну «коня».

 

(«Конь», замечу здесь в скобках, на тюремном жаргоне, – нелегально переданные записка или письмо. Как правило, «конь» опускался из зарешеченных окон верхних этажей на нижние. Дядя Витя не курил, а упоминаемая им пачка махорки служила грузом и «презентом»).

Так и живём – как ляжет карта,

Былых проблем не вороша.

Уже ни Гегеля, ни Канта

Не жаждет гордая душа.

 

Ничто не дразнит, не прельщает;

Любые праздности ума

Легко и быстро упрощает

Её высочество тюрьма.

 

Простые радости: Оправка,

Прогулка, Банный день, Ларёк.

Весной, глядишь: сквозь камень – травка,

Зимой – над двориком снежок.

 

Пусть где-то спорят философы

И верят: истину нашли!

Мы ж промолчим, мудры, как совы,

Превысшей мудростью земли.

 

И мало ль что там, за порогом.

И мало ль что кому не так.

У нас сегодня суп с горохом

И килька к ужину. Ништяк!

 

«Ништяк!» – молила Бога услышать вдруг во Франции от мужа это слово Нина Михайловна, но теперь его интересовали только шахматы, в которые он играл сам с собой, пристрастившись к ним в политзонах СССР. Когда-то ему угрожали, заставляя написать раскаянье, что если он и останется в живых, то превратится в растение. Казалось бы, палачи из прошлого дяди Вити исполнили своё обещание. Но, мне думается, он, окончательно осознав, что Нине Михайловне и детям больше ничто не грозит, что он исполнил и выдержал предназначенное ему свыше испытание – спас Любовь, сознательно отстранился от жизни на чужбине.

(Помните его строчки, пронизанные отчаяньем человека, обязанного донести свой крест до конца: «Я доживу! Я доживу!»?)

И это его «отстранение» началось в ссылке, когда, приехав к мужу в Абан, Нина Михайловна решила, что у него, якобы забывшего всё, что не связано с правозащитной деятельностью и тюрьмами, «перегрузка памяти».

Как бы не так! Всё было гораздо проще и одновременно сложнее. Уж если Нина Михайловна поразилась, увидев мужа после семилетней разлуки – «бледный, худой, в какой-то серой одежде, давно не видавшей мыла», то, думается, не трудно догадаться, что пережил дядя Витя, когда рядом с ним, «дыша духами и туманами», оказалась цветущая женщина. Сначала, возможно, и «чудное мгновенье», как без малого три десятилетия назад в Харьковском фармацевтическом институте, в одной из аудиторий которого и явилась впервые перед ним «мимолётным виденьем» студентка Комарова. Но тут же, по складу своего восприятия действительности не только поэт, но и логик, взглянув со стороны на пару, сильная половина которой представляла жалкое – почти как на полотне Василия Пукирева «Неравный брак» – зрелище, дядя Витя, выражаясь уже по-нынешнему, и «ушёл в отключку». И вовсе не из опасения, что он, и без того значительно старше жены, да к тому же физически измотанный лагерной жизнью, несостоятелен как мужчина. Нет, дядя Витя, по-прежнему, но только ещё нежнее, любящий свою Нинушу, не мог позволить себе стать обузой для неё. Он и без того обязан ей за прекрасное прошлое с ним и за годы его заточения, которые она была ему верна. Интеллигент, он, предполагаю, надеялся даже на большее – что у его единственной, которой он даст свободу, прикинувшись забывшим прежнее и потерявшим интерес к настоящему, появится тот, кто, говоря уже по-старинному, составит её счастье. Приносить себя в жертву, боюсь, для дяди Вити стало уже навязчивой, или болезненной, потребностью – idée fixes. Если, конечно, игнорировать такое объяснение его «отстранения», которое тоже вполне в характере дяди Вити: оказавшись в ссылке, он не исключал возможности, что его вернут в зону. Поскольку, по свидетельству Нины Михайловны, «кричащей газетной «гласности» Ви не верил»:

Очередное враньё!

Как не верил и последнему Генеральному секретарю ЦК КПСС Михаилу Горбачёву, называя его Гробачёвым:

Он ещё покажет себя!..

И дядя Витя не ошибся – показал! И такое предвиденье, согласитесь, вряд ли свойственно человеку, у которого якобы неладно с головой. И здесь я вновь приведу свидетельство Валерия Абрамкина, пережившего подобное: «Мне удалось увидеться с Виктором Александровичем за год до его смерти. По случаю начавшейся «перестройки», летом 1988 г . меня выпустили во Францию из глухой деревушки в Тверской области, где я жил после лагеря под надзором. Виктор Александрович никого из старых друзей не узнавал, не помнил и своих текстов. Мне все это, как человеку, прошедшему в 1985 г . через «пресс», организованный политическим заключенным, было понятней, чем вольным друзьям и близким Виктора: я вышел точно в том же состоянии. Только года через два почти прекратились провалы в беспамятство, и я смог заставить себя, без внутреннего сопротивления, подписывать бумаги и тексты своим именем. Поэтому верилось, что Виктор Александрович вернётся. Может быть, не так скоро: все-таки он был старше на двадцать лет и прошел, в отличие от меня, самый страшный для узников совести год – 1986-й».

А что до Парижа, оказавшись в котором, дядя Витя не избавился от «перегрузки памяти», то и здесь он не обрёл свободы. Напротив. Франция, кичащаяся своей демократией, как глупая девчонка утраченной невинностью, что, полагает она, отныне даёт ей право ложиться под любого, стала для дяди Вити ещё более тяжкой, чем прежде, неволей.

Уже от России.

Потому что именно на французской земле он впервые осознал себя смертельно русским, а для русского даже сума или срок – счастье, если они выпали ему в стране, без которой весь мир – чужбина. Вот о чём и моё стихотворение, открывшее эти заметки к роману.

 

22

Политическим узником советских психушек, тюрем и лагерей Виктор Некипелов пробыл в общей сложности девять лет. Но его стихи, проза и публицистика даже из одиночных камер проникали в зоны и на волю, распространялись в списках, печатались в «сам» — и «тамиздате», в максимовском журнале «Континент» и другой эмигрантской периодике, звучали по радио «Свобода».

Что, правда, в отличие от менее известных, чем он, собратьев по перу, зашибавших на сотрудничестве с забугорными средствами массовой информации неплохие деньги, не принесло ему и гроша. А ведь мог, уже в конце семидесятых годов заочно принятый в Европейский и американский ПЕН-клубы, пусть не обогатиться, но заиметь приличные вклады в заграничных банках. Да вот от рождения и по воспитанию оказался бессребреником и идеалистом. Активнейший участник Московской Хельсинкской группы, занимавшийся в ней, отмечу, не демонстративным отстаиванием каких-то мифических свобод, как большинство диссидентов, в неё входивших, а конкретными проблемами защиты прав инвалидов, дядя Витя, считаю я, был Дон Кихотом правозащитного движения в Советском Союзе, поскольку понимал, что бьётся в общем-то с ветряными мельницами:

Есть вопросы, нет ответа!..

Спорим, курим, ждём мессию,

Чтоб, проникшись высшим светом,

Вместе с ним спасать Россию.

 

А она не шьёт, не строчит,

Пьёт и плачет – губы в сале.

А она совсем не хочет,

Чтобы мы её спасали!

«Мы» – это о «побратимах» по МХГ, ряды которых, увидел дядя Витя ещё в 1972 году, едва эти ряды пополнив, «всё слабее», а вот «кольцо стукачей – всё наглее». Человек, однако, чести, он, однажды сделав выбор, к которому его вынудили жизненные обстоятельства, уже не мог пойти на попятную. Это означало бы, отдавал он себе отчёт, предательство не только любимой, но и тех немногих из доверившихся ему, с кем он искренно подружился или даже по-братски сблизился, как с Григорием Подъяпольским, умершем позже в зоне:

Тоска бутырской одиночки.

Кому кричать, кого молить?

В слепом оконце дня от ночи

Не отличить, не отделить.

 

Напрасно слабыми руками,

Безумец с тусклою свечой,

Я тычусь в скользкий, липкий камень,

Пропахший кровью и мочой.

 

По жилам – струйки вязкой лени,

И шёпот вкрадчивый в ушах.

Но я не рухну на колени,

Я одолею мерзкий страх,

 

Покуда в сердце, нарастая,

Стучатся жарко вновь и вновь

К державе – ненависть глухая,

К отчизне – горькая любовь.

И дядя Витя, не скрывающий страха, да ещё мерзкого, перед определённой самому себе тягостной дорогой «безумца с тусклою свечой», признающийся в любви к родине, ставшей горькой как раз по этим причинам, именно таким особенно мне дорог.

 

23

Крестный путь Виктора Александровича Некипелова начался в июле 1973 года, когда его арестовали по статье 190-1 УК РСФСР «Изготовление и распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский общественный и государственный строй».

Поводом для ареста, а затем и обвинения послужили несколько стихотворений дяди Вити и, уже «прицепом», письмо Фёдора Раскольникова Сталину. Но серьёзно и последовательно подводить его «под статью» комитетчики стали полутора годами раньше.

Вот названия только городов, где они «копали», готовя первое обвинение против дяди Вити, – Москва, Солнечногорск, Ужгород, Томск, Харьков, Умань, Новосибирск, Владивосток, Архангельск, Владимир, Ковров, Киев, Камешково, Саратов, Барнаул. И, конечно же, Омск – вторая, после Харбина, малая родина взятого ими в разработку бывшего сибиряка. В городе на берегах Иртыша и Оми жили его престарелый отец и брат Валерий, товарищи и однокашники по школе-девятилетке в Авиагородке и училищу имени Щорса, здесь же заодно подцепили и меня, подозревая в конспиративных связях с поэтом, уже возведённом «бойцами невидимого фронта» в антисоветчики. По его «делу» проходили 62 свидетеля, а только официальных обысков было устроено четырнадцать. И среди изъятого у дяди Вити были, конечно, и его юношеские публикации, обнаруженные мной уже на закате XX века в главной библиотеке Омской области.

Между прочим, к его каталожной карточке, найденной в отделе библиографии, почему-то оказалась пришпиленной скрепкой и карточка с перечнем публикаций моего отца, хотя начальные буквы фамилий «Некипелов» и «Березовский» не только не совпадают, но даже и не рядом в алфавите, да и издания, в каких они печатались, за исключением газеты «Омская правда», совсем разные. Это был явно след, оставленный по небрежности собирателями компромата на дядю Витю, о чём я, естественно, не поведал молоденькой служительнице библиотеки, изумившейся такому непорядку, тотчас ликвидированному. Расцепленные карточки заняли свои места в положенных для них ящиках, а до меня, как определила «библиографиня», они востребовались лишь однажды – чуть больше четверти века назад.

— Фамилии вот только не разобрать, кем именно, – посетовала служительница.

Да мне фамилия была ни к чему…

 

Пусть же лютуют лихие опричники,

Чёрная, злобная рать…

Есть у меня золотые наличники,

Этого им не отнять!

В. Некипелов. «Прогулочный дворик»

Одна из последних фотографий дяди Вити.

 

Интересен состав свидетелей, в одностороннем порядке и по инициативе обвинителей представляющих, извините за тавтологию, сторону обвинения, поскольку суд не счёл нужным заслушать свидетелей защиты: от заключённых – до поэта, от соседей по разным местам проживания семьи Некипеловых – до жены дяди Вити, которая, уж не знаю каким образом, могла свидетельствовать против мужа. Должно быть, обвинители рассчитывали, что Нина Михайловна, возмущённая таким изощрённым издевательством, наговорит дерзостей в суде, что, конечно же, ужесточит и судебное решение. Но она, всегда эмоциональная и острая на язык, каким-то образом сдержалась, и даже уголовники, с которыми дядя Витя просидел не один месяц в следственном изоляторе, ничем его не опорочили, отзываясь о нём только с уважением.

Не так, как предполагали обвинители, повёл себя в суде и барнаульский поэт Анатолий Афанасьев. Он твёрдо заявил, что стихи, которые присылал ему коллега по творческому цеху, а теперь обвиняемый Некипелов, вовсе не клеветнические, а исторические, а чтобы суд в этом убедился, он готов тут же их и прочесть. Но его, скажем так, просьбе, понятно, не вняли.

Суд, словом, оказался судилищем, а не судом, и руководствовался не очевидным, а сфабрикованными КГБ материалами. Но и до суда, и после него, похоже, комитетчики ещё не доискались причин, толкнувших благополучного вроде бы советского гражданина на противоправный, по их разумению, путь. Они доскребутся до них позже, суммировав эти причины в одну главную к времени, когда дядя Витя, набрав вес в правозащитных кругах, получит второй срок – уже не просто как антисоветчик, а антисоветчик-рецидивист.

Газета Сибирского военного округа, упомянутая мной уже не раз, в редакции которой так и не привелось служить дяде Вите, – это только начальный для него раздражитель против строя, которым надо гордиться, докапывались до истины кагэбэшные аналитики. Если, конечно, ему не предшествовали не исполненное желание внести свой вклад в разгром фашизма и расформирование артиллерийской спецшколы. Увольнение из армии тоже не могло не вызвать недовольства их поднадзорного. Неудачный первый брак – опять минус государству, поскольку советская семья – ячейка советского общества, а общество не приняло необходимых мер, чтобы сохранить семью. Нечастые публикации, поздний выход первой книжки, особенно на фоне столичных щелкопёров, штампующих свои произведения чуть ли не со школьной скамьи, – и это не могло не отразиться негативно на мировоззрении «сошедшего с рельсов» поэта с фармацевтическим образованием, итожили, думается, «искусствоведы в штатском».

Но прежде-то на особом учёте в «конторе» он никогда не состоял. И вдруг, едва сочетавшись вторым браком, как с цепи сорвался! А в первом и не рыпался против государственного строя. Почему? Да из-за воздействия, или влияния, элементарно, супруги. Она-то сидела у Комитета на крепком крючке, да вот, сбив мужа с пути истинного, с крючка сорвалась, поспешив стать матерью. Иначе бы статью «пришили» ей, несмотря на замужество, а так пришлось, чтоб не остаться в дураках, отыгрываться на ополоумевшем от любви мужике. Подножку-то, как ни крути, им подставил всё же этот писака…

Позже, правда, до комитетчиков дошло, что это была не подножка – просто муж Нины Михайловны умно вывёл её из-под удара.

Рыцарь, мать его!

Но доспехи-то, нас не проведёшь, обороняют жену, а ты, по сути, перед нами голенький… И когда дядя Витя «уйдёт» на второй, уже семилетний, срок, один из сотрудников «компетентных органов», не сдержавшись, с яростью бросит в лицо Нине Михайловне открытым текстом: «Ты страшнее мужа! И это тебя надо судить в первую очередь!».

А накануне первого суда над мужем она услышит сожалеющее, но не в свой, конечно, адрес: «Мы вообще и вас могли арестовать, да учитывая, что у вас двое детей…».

В суде адвокат Немеринская в заключение своей защитной речи сделала очень тонкое, давая суду «лазейку» для мягкого – условного – приговора, и одновременно смелое по той поре заявление:

Некипелов действительно отрицательно относится к отдельным сторонам советской действительности, но это его убеждения, а убеждения, какие бы они ни были, в чём бы ни выражались, в стихах или других произведениях, если не содержат клеветы, не являются преступлением. Освободив Некипелова сейчас, в зале суда, суд   тем самым докажет, что Некипелов ошибается в своей оценке советской действительности, что у нас не судят за убеждения.

Увы, суд не воспользовался «лазейкой», как, думается мне, не проникся бы он и снисходительностью к обвиняемому, проведав, что судят-то Виктора Некипелова не столько за убеждения, сколько за любовь.

Первый суд над Виктором Александровичем состоялся 21 мая 1974 года. И вместо последнего слова дядя Витя сказал:

День суда надо мной совпал с днём рождения моей дочери, которой исполнилось два года. В качестве единственно возможного в этих условиях, пусть грустного, но всё же подарка, я посвящаю ей стихи:

Опять это чувство тоски и бессилья.

Сейчас он падёт, роковой приговор.

И будет под ним твоя подпись, Россия,

Хоть верю, что знаешь: не тать и не вор.

 

Не смог отвести чью-то чёрную волю,

Не в силах развеять зловещий туман,

И значит, брести мне по скорбному полю

Извечной тропою твоих каторжан.

 

Всю жизнь ты была мне и раем, и пеклом,

Грозя своим тёмным, стрибожьим перстом;

Побей меня градом, овей меня пеплом,

Укрой под суглинистым, жёлтым пластом.

 

Скупая на ласку, жестока и властна,

Вся в диком разрыве непознанных сил,

Скажи лишь одно мне – что я не напрасно

На праздник недолгий к тебе приходил.

 

Пусть путал и падал, сражён непогодой,

Пусть песен бравурных тебе не слагал –

Не звал никогда несвободу свободой,

Ни в страхе, ни в лести тебе не солгал.

 

Скиталец с берёзовой дудкой усталой,

Бредущий средь мокрых, вечерних полей, –

А всё же я был твоей звёздочкой палой,

И маленькой, жгучею ранкой твоей.

 

Я встречу приговор спокойно, потому что уверен в своей полной невиновности. Верю, что рано или поздно – именем России, совестью России (свободной России) – буду реабилитирован.

 

24

Первый приговор поэту и правозащитнику был «милостив» – два года заключения. Второй, уже в 1979 году, – определил наказание в семь лет строгого режима с последующим отбыванием пятилетней ссылки.

Свободная Россия не реабилитировала Виктора Александровича Некипелова по сей день.

Но я верю, что в Омске со временем появится улица, названная именем невольника чести и любви.

Как появился «уголок» в память о нём и его друзьях в музее Омского медицинского колледжа, унаследовавшего славу ОВМУ им. Щорса, курсанты которого не пили морса…

  

Начало (читать здесь)                 Предыдущая часть (читать здесь)