Николай Березовский (Омск). Скиталец с березовой дудкой усталой…(начало)

Николай Березовский (Омск)

Николай Васильевич Березовский родился 24 июня 1951 года на Сахалине. После гибели отца воспитывался в интернате. Среднюю школу окончил экстерном. Высшее образование получил на отделении прозы Литературного института Союза писателей СССР имени А. М. Горького. Первые рассказы и стихи опубликовал в конце шестидесятых годов прошлого века.

Николай Березовский – автор восьми прозаических, поэтических и публицистических книг, изданных в Москве и в Сибири; многочисленных публикаций в отечественной и зарубежной периодике. На киностудиях «Мосфильм» и «Лентелефильм» экранизирован его рассказ «Три лимона для любимой». Призёр, дипломант и лауреат литературных конкурсов и премий. В частности,

радиостанции «Немецкая волна», газеты «Правда» ( 1991 г ), писательского еженедельника «Литературная Россия» за 1999 год, Международного, посвящённого 55-летию окончания Второй мировой войны; «Сибирь – территория надежд» Межрегиональной ассоциации «Сибирское соглашение» за 2001-2002 годы, «Золотой листопад-2010» имени Юрия Самсонова, журналов «Московский вестник» ( 2004 г .), «Сибирячок» ( 2005 г .), «Дальний Восток» (2005, 2009 гг.). Награждён Грамотами журнала «На боевом посту» Внутренних войск МВД России и Королевского Посольства Дании и Фонда «НСА2005» к 200-летию Х.К.Андерсена ( 2005 г .).

Член Союза писателей и Союза журналистов России.

Живёт в Омске.

 

СКИТАЛЕЦ

С БЕРЁЗОВОЙ ДУДКОЙ УСТАЛОЙ

(Заметки к роману, или Повесть о жертвенной любви)  (начало)

Продолжение (читать здесь)                   Окончание (читать здесь)

***

Стихи не учатся писать,

Стихи приходят сами:

Как в трудную минуту — мать,

Как третий между нами,

Как боль, как ужас, как любовь,

Как камень вдруг на сердце,

Как горлом хлынувшая кровь,

Как первый вскрик младенца…

Как с ворогом смертельный бой,

Как вечности желание,

Как вдруг – свеча за упокой,

А вслед за ней – во здравие…

Как пред мессиею – пророк,

Как метеор тунгусский,

Как ни за что – сума и срок,

Как осознанье – русский!

 

1

Омск славен литературными именами, известными не только в России, но и за её пределами. Здесь пусть недолго, но жили и творили в уже минувшем ХХ веке Александр Новосёлов, Георгий Вяткин, Павел Васильев, Антон Сорокин, Леонид Мартынов, Сергей Залыгин, Роберт Рождественский, Вильям Озолин, Аркадий Кутилов, поэтическая звезда которого, рано ушедшего из жизни, разгорается в последние годы, и многие другие. Здесь родился и написал свои лучшие вещи классик сибирской эпической литературы начала советского периода страны Феоктист Алексеевич Березовский. А в веке XIX в Омском остроге, наконец, томился несколько лет великий Фёдор Михайлович Достоевский, чему свидетельством знаменитые его «Записки из Мёртвого дома».

Правда, город на слиянии Оми с Иртышом был не очень милостив к ним, почему светлые воспоминания о нём редки у этих литераторов. Местные власти спохватывались и спохватываются, отдавая им должное, спустя долгое время, но всё же лучше поздно, чем никогда, – и появлялись в Омске «писательские» улицы, устанавливались поэтам и прозаикам памятники, крепились на стенах зданий, в которых они когда-то ютились или пребывали в заключении, памятные доски и барельефы.

Однако такое запоздалое почитание касается лишь тех писателей, чьи имена, как говорится, на слуху. А вот когда пробьёт час поэта, чья судьба тесно связана с Омском и без творчества которого русская письменная словесность не может быть полной, и пробьёт ли? – неведомо. Поскольку о Викторе Некипелове, умершем 1 июля 1989 года и похороненном на Валантонском кладбище близ Парижа, мало кто знает, а «инженеры человеческих душ», наслышанные о нём вполуха, при упоминании его имени – особенно из якобы «патриотически настроенных» – нос воротят: «Какой он русский поэт, когда, кажись, во Францию сбежал? И этот ещё, правозащитник…» Последнее звучит в их устах, как ругательство.

Виктор Некипелов накануне первого ареста.

На погосте Валантонском близ Парижа

Православную могилу вдруг увижу:

Среди строгих плит могильных, будто перст,

Дядю Витю охраняет русский крест…

На православном кресте короткая надпись:

«Виктор Александрович Некипелов.

1928 – 1989».

2

В Париже Виктор Александрович Некипелов прожил немногим больше года, а приехал в столицу Франции прямо из ссылки, которую отбывал после семилетнего заключения в районном городке Абан Красноярского края.

В гостях у Виктора Астафьева.

Осенью 2000-го года, приглашённый Виктором Петровичем Астафьевым в Красноярск на писательскую конференцию «Литературные встречи в русской провинции», я поинтересовался у красноярцев, что это за местность, и услышал в ответ:

— Гнилая…У чёрта на куличках…

А Виктора Александровича сослали в эти гнилые кулички на пять лет уже смертельно больного с явным расчётом – пусть он там и пропадёт навсегда. Что непременно бы и случилось, не вымоли его жена Нина Михайловна Комарова у начавшего перестройку Горбачёва помилования мужу. Но помилование было с обязательным условием эмиграции. Практиковалось подобное в те годы, железобетон которых тогда только ещё пошёл трещинами, и окружение первого и последнего президента СССР надеялось их зацементировать.

Так человек, не мыслящий себя вне родины, оказался за её пределами. О чём Некипелов, между прочим, писал в единственной прижизненной своей книге «Между Марсом и Венерой», изданной в Советском Союзе в 1966 году:

…И кажется нелепою и дикой

Одна лишь мысль, что можно жить вдали

От этой вот, поросшей голубикой,

Неласковой, но дорогой земли!

Да, дорогая поэту земля была не очень ласкова к нему с рождения. Потому что и родился-то он 29 сентября 1928 года за границей – в китайском Харбине, куда его отца, военного медика-инфекциониста и эпидемиолога, командировали бороться с эпидемией чумы. Этой своей причудой судьба как бы предопределила и смерть на чужбине. А в промежутке между двумя этими датами она уготовила Некипелову такие испытания, какие в силах выдержать далеко не каждый человек. Но Виктор Александрович, который для меня всегда был и навсегда остался дядей Витей, выдержал.

 

3

Мы вовсе не родственники, но быть родными можно и не по крови. Виктор Александрович был другом моего отца. Они дружили с 1947 года, когда стали курсантами Омского военно-медицинского училища имени героя гражданской войны Николая Шорса. Щорс в мирной жизни был фельдшером. И в ОВМУ готовили фельдшеров для армии. Размещалось оно в строениях XIX века на территории Омской крепости, заложенной полковником Иваном Бухгольцем в веке XVIII. Это на стрелке двух рек – по правому берегу Оми, впадающей в Иртыш.

Мой будущий отец с другом Виктором учились на круглые, как тогда выражались, пятёрки. Некипелов, по воспоминаниям его однокашников, вообще был самым блестящим курсантом в училище, обладая феноменальной памятью: цитировал, раз прочитав, главы из книг, будь они научными, политическими или художественными, мог повторить слово в слово лекцию, которую, казалось, и не слушал, почему его и поднимал с места в учебной аудитории взбешенный преподаватель…

Мама, не забылось, рассказывала: «Виктор был и самым галантным «щорсовцем». Придёшь, бывало, в клуб военно-медицинского училища на танцы, так он не клюквенным морсом из общепитовского жбана – самый дешёвый прохладительный напиток в буфете – угощает, как другие курсанты знакомых девчат, а дорогущим, как мне тогда казалось, лимонадом в непочатой бутылке.   «Витя, да ты разоришься!» – ахну. А он в ответ, как сейчас слышу, этак по-гусарски: «Не пьют морса курсанты училища имени Щорса!» – «Побойся бога, Витя! – засмеюсь. – Причём здесь вы, курсанты?» – «Наш бог – Георгиевский!» – щелкнув каблуками сапог, вытянется он в струнку».

 

4

Иван Николаевич Георгиевский – полковник, видный советский учёный и крупный военный специалист по вопросам организации и тактики медицинской службы – тогдашний начальник военно-медицинского училища. С начала войны – Ленинградского, а потом и Омского, как оно стало именоваться официально с 1947 года, хотя фактически приобрело статус Омского ещё осенью 1941-го, когда его эвакуировали в этот город из Северной столицы.

Полковник Иван Георгиевский

Я смотрю в музее училища, получившего несколько лет назад статус колледжа, на фотографию Георгиевского, которого почитали и курсанты, и преподаватели, а в меня из музейного простенка вглядывается, кажется мне, выдающийся русский актёр Владислав Дворжецкий – с простенького, карандашом, но довольно большого портрета. Смотрит, как генерал Хлудов из фильма «Бег», – требовательно, бескомпромиссно и с отчаяньем.

— Я с Владиком училась, – вдруг тихо и как-то виновато говорит хранительница музея Валентина Васильевна Пожерукова. – Он после нашего училища служил на Курильских островах. Потом работал фельдшером, заведовал аптекой. Встречались, пусть и не часто, и когда Владик прославился. Он никогда не чурался однокашников…

Надо же, думается мне, Дворжецкий почти повторил путь моего отца – от Сахалина-то до Курил рукой подать…

Владислав Дворжецкий окончил училище в 1959 году. На девять лет позже моего отца и его друзей. И уже не военное, а переоформленное в гражданское и переданное, скажем так, из Министерства обороны в Министерство здравоохранения РСФСР. Однако и в Омском медицинском училище № 3 республиканского подчинения, как стало именоваться бывшее «щорсовское», обучение ещё долгое время продолжалось по военно-медицинской программе. Чуть ли не до преобразования его уже в колледж.

5

Таких профессиональных средних учебных заведений, как Омский медицинский колледж федерального подчинения, в нашей стране всего семь, но Омский – самый, без преувеличения, прославленный и востребованный в Российской Федерации. Востребованный не только потому, что единственный на огромнейшей территории от Уральского хребта до Тихого океана. Здесь настолько высок уровень подготовки медицинских работников по специальностям «Лечебное дело», «Сестринское дело», «Фармация» и «Лабораторная диагностика», что, право, выпускники колледжа не уступают в познаниях теоретической и практической медицины выпускникам медицинских вузов. Вот почему питомцев колледжа, решивших учиться дальше, принимают с распростёртыми объятиями не только в Омскую государственную медицинскую академию, но и во все другие медвузы страны. А многие преподаватели медакадемии, между прочим, начинали свой путь в медицину как раз в «школе старших лекарских помощников», как именовали подобные заведения в старину. Именно с этой «школы», открытой в далёком 1925 году при Военно-медицинской академии в Ленинграде, а затем преобразованной в Ленинградское Военно-медицинское училище имени Н. Щорса, и ведёт отсчёт своей истории сегодняшний медицинский колледж в Омске, работающий, скажем так, на всё здравоохранение России.

В музее Омского медицинского колледжа.

И каждое «годолетие» ПОБЕДЫ его выпускников предвоенных и военных лет чествуют и поминают добрым словом «от Москвы до самых до окраин». В разгроме немецко-фашистских захватчиков, часто и ценой собственной жизни, они стяжали неувядаемую славу не только себе, но и своей alma-mater. Не запятнали её репутации и воспитанники послевоенных десятилетий. Как в мирных российских лечебно-профилактических учреждениях, в больницах и поликлиниках бывших братских республик, ставших самостоятельными государствами, так и в «горячих точках» – от Афганистана до Чечни.   Хотя это учебное заведение, навсегда, думается, укоренившееся в сибирском городе на Иртыше, как часто называют Омск, забывая об Оми, давшей ему название, вот уже почти полвека гражданское, а не военное…

6

Мой будущий отец и дядя Витя, как, впрочем, и все курсанты ОВМУ, гордо называли себя «щорсовцами». Но медицина, наверное, не была главным их призванием. Потому что оба писали стихи и считали себя поэтами. Особенно успешным был дядя Витя, на равных общавшийся тогда в местном литературном объединении с набирающим известность Сергеем Залыгиным, Царствие ему Небесное. Дядя Витя печатался не только в областных газетах, но и в «толстом» литературно-художественном «Омском альманахе».

Первый курс ОВМУ.

Слева направо: А. Жирнов, В. Некипелов, В. Березовский.

Я отыскал в архиве Омской научной библиотеки этот журнал с его публикациями. И был ошарашен не только тем, что молодому поэту под его ещё не очень-то совершенное и весьма политизированное творчество отдавалось по десять журнальных полос, чему может и сегодня позавидовать иной маститый автор, но и эволюцией его поэтического, социального и гражданского мировоззрения за какие-то два десятилетия.

Если, скажем, в 1950 году Виктор Некипелов с восторгом писал о

газетных страницах, на которых «изложены мудро мелким петитом большие задачи», то в 1971 он заявляет в своём программном «Отречении», что «ничей он ни духом, ни телом», и уверенно знает: «ни красным, ни белым меня никакая не сделает власть». Хотя, опять же, ещё в курсантские годы он выделялся среди других обострённым чувством собственного достоинства и почти болезненной тягой к справедливости.

Виктору всегда больше других доставалось, – рассказывала мама о дяде Вите, уже покойном, когда я прочитал ей выдержки из мемуаров Петра Григоренко, в которых опальный генерал поминал добрыми словами друга отцовой и маминой юности. Мама уже почти полностью ослепла, сахарный диабет делал чёрное своё дело, и читать она не могла даже в очках. – Беды к нему как притягивались. А ведь всем только добра хотел…

— А на примерах, мама, не помнишь?

Ну, например, он окончил девятилетку, а не семилетку, как большинство его однокашников, да и из семьи интеллигентной, всех, значит, образованней, а рядом ребята из деревень – едва тянут. Даст им списать, скажем, по русскому языку сочинение, а они нет, чтобы по-своему изложить, слово в слово перепишут. С цитатами из классиков литературы или политики, о каких и не слышали порой. Понятно, всем по наряду вне очереди, а Виктору – разом три. Или на физподготовке. Если кто-то один хоть до норматива не дотягивает, гоняют всю роту, как курсы в училище назывались, пока отстающий не подтянется. Мол, чтобы не получалось, что один в ногу шагает, а остальные не в ногу, хотя бегали чаще, чем строевую отбивали. Загоняют, бывало, так, что вся рота вповалку. А Виктор однажды и выступи перед командиром: «Это измывательство!..» Под арест его, конечно, на гауптвахту за урон авторитета командира и чтобы не выпячивался. Но измываться после, правда,

Василий Березовский и Андрей Седанов «на привале».  

1951 год

перестали… А ещё Виктору всегда доставалось, когда в городском саду после танцев курсанты танкового и пехотного училищ с фельдшерами схватывались. Так, фельдшерами, они «щорсовцев», казалось им, обзывали. Из-за девушек, конечно, которым фельдшера больше пехотинцев и танкистов нравились. Но фельдшера и в таких схватках отличались, выходя победителями. Не потому, что превосходили численностью, как раз их меньше было, да знали, как бить и куда. Анатомия-то и физиология человека у них первыми предметами были. А вот на Викторе, случалось, живого места не оставалось после таких потасовок. Хотя он, в отличие от Андрюши Седанова и твоего будущего отца – больших любителей «кулачных боёв», и не дрался вовсе, считая драки дикостью.

— А почему тогда битым оказывался, мама?

А он разнимал всех, и в горячке его лупили, чтоб не мешал драться, и пехотинцы, и танкисты, и свои же – фельдшера…

Особо мама выделяла ещё одно качество характера дяди Вити, которое называла порядочностью.

От Вити я вообще никогда и грубого слова не слышала, а при нём никто и безобидно ругнуться не смел, хотя курсанты любили выставляться перед нами, девчонками, и на танцах, и в театре училища, в котором мы были «артистками», этакими бесшабашными вояками…

Об этом же спустя многие годы вспоминал в документальном очерке «В лагере времён перестройки», опубликованном в еженедельнике «Литературная Россия», бывший политический заключённый Алексей Щербаков:

«Из первых своих знакомых (по лагерю Пермь-35.– Н.Б.) упомяну Виктора Александровича Некипелова…Виктор Александрович заканчивал в 1986 году второй срок. Это был настоящий русский интеллигент. Талантливый поэт…Он тогда уже был болен… Была у него и ещё одна, редкая в наше время, особенность. Он не сквернословил, считая это аморальным и недостойным…»

Из таких вот сообщений, воспоминаний мамы, рассказов однокашников и знакомых отца я много знаю о друзьях его молодости, ближайшим из которых, но в одном ряду с «однополчанами» по курсу-роте Андреем Седановым, Александром Жирновым и Асхатом Ибрагимовым, был дядя Витя. Эпизоды из курсантского их бытия, когда яркие, а когда не очень, но всё равно запавшие в мою память, перемежаясь, как при вращении калейдоскопа, в конце концов упорядочиваются, складываясь в довольно цельную картину, на полотне которой, помеченном 1947-1950 годами, запечатлены, как в шлягере застойных времён, «отличные парни отличной страны».

Им бы жить да жить, да, не обделённым талантами, матереть, обретая чины или известность, но в дальнейшем все, за исключением дяди Саши, дослужившимся до генерал-майорских звёзд на погонах, кончили, на обывательский взгляд, плохо. Да и не на обывательский, наверное, тоже.

Асхат Ибрагимов.

О трагедии отца умолчу – очень уж случившееся с ним личное. А дядя Асхат Ибрагимов, старший лейтенант медицинской службы одной из застав на советско-китайской границе, «играя» на досуге с сослуживцами в «русскую рулетку», разнёс себе череп из табельного нагана, давно снятого с вооружения не только в Китае, но и, наверное, в какой-нибудь Эфиопии. Такая уж, видно, выпала ему, сыну гор или степей, карта.

Дядя Андрей Седанов, подпавший вслед за моим отцом и дядей Витей под хрущёвскую демобилизацию, окончил на «гражданке» медицинский и педагогический институты. И даже университет марксизма-ленинизма. Но с сорока лет живёт в своём, непонятном и страшном для окружающих, мире, именуемом медиками шизофренией. Заучился, говорят о нём люди. Но пока я писал эту повесть о жертвенной любви, не стало и дяди Андрея. И теперь я разговариваю по телефону с его вдовой – моей тетей Машей, почти обезножевшей, поскольку мне всё недосуг проведать её, да ещё порой встречаюсь с их сыном Анатолием, мне почти ровесником, – инструктором-парашютистом по профессии…

Мария и Андрей Седановы. 1951 год.

«Заучился», с точки зрения обывателей, и дядя Витя, тоже обладавший, если считать с военно-медицинским училищем, тремя дипломами. «Заучился» ещё и как поэт, писавший не в стол, как писал и дядя Андрей, да ещё и переводчик, пусть и с близкой к русскому украинской мовы, по-новому открывший русско-язычному читателю Ивана Франко, Майка Йогансена, Василя Симоненко, Миколу Холодного и других кобзарей, – иначе, право, чем ещё объяснить «взбрык» несомненно умного и одарённого человека против государственной машины? Не мальчик ведь, ещё не набивший шишек, а тридцативосьмилетний мужик, наверняка трезво оценивающий, коли голова на плечах, на что замахивается, и понимающий, что он наверняка, опять же, останется в проигрыше.

Так что вывод для обывательского ума очевиден: свихнулся на почве образования. Но и дядя Саша Жирнов, не отличавшийся в училище особыми талантами и именно поэтому особо опекаемый в этом почти семейном, скажу так, кружке курсантов, учился не меньше. Тогда ещё Ленинградская, а не вновь Санкт-Петербургская Военно-Медицинская академия за плечами, и с жёнами не сразу сложилось, чтоб первая – и на всю оставшуюся жизнь. А вот вышел в отставку с должности заместителя по медицинской части командующего Северо-Кавказским военным округом и благополучно доживает свой век в станице Павловской Краснодарского края, тоже пытаясь понять, почему же с его друзьями случилось то, что случилось.

Подполковник медслужбы Александр Жирнов.1968 год.

«Твоего отца я более или менее, но понимаю, – писал мне дядя Саша в одном из писем. – Василий был горяч, скор на решения, жил эмоциями. Всегда – как с саблей наголо. Почему, наверное, его и прозвали в училище «сибирский казак». Он гордился своим русским, сибирским происхождением. Ну, и мы тоже… Асхат – тот, помню, был зациклен на Коране, часто из него цитируя: «Всё будет так, как должно быть, если даже будет наоборот». Болезнь Андрея, скажу тебе как медик, проявлялась ещё в училище: шизофрения – злой рок в его роду. А вот Виктор всегда отличался рассудительностью, обладал незаурядной памятью, многогранными знаниями. На занятиях, правда, часто отвлекался: читал, писал, рисовал. Создавалось впечатление, что он не слушает преподавателя. И тот, разгневавшись, поднимал Виктора из-за стола: может, вы хоть краем уха слышали, о чём я говорил? И Виктор повторял всё сказанное преподавателем дословно. Это поначалу всех в училище поражало, но потом привыкли. Вообще они оба (Виктор, Вася) – честные, принципиальные, правдивые люди. Патриотизм – любовь к Родине, всему русскому, сибирскому – был отличительной чертой их характеров. Виктор и Вася занимались поэзией, часто бывали в редакции «Омского альманаха», где им отдавали рецензировать стихи начинающих поэтов. Я помню, когда они возвращались из редакции, были возбуждены, им всё это было дорого. Выпускали они и ротную (курсовую) газету. Бывали мы неоднократно в гостях и у твоей бабушки. Она нас угощала помидорами с луком и растительным маслом, и это было чрезвычайно вкусно. После училища я, Вася и Андрей Седанов попали на Сахалин в разные части, а Виктору предложили служить в редакции окружной газеты СибВО, но что-то затем не сложилось. К сожалению, с 1950 года мы не виделись, и деталей я не знаю. Узнавал о Викторе по случаю, урывками. Диссидент, тюрьмы, психушки, ссылки, эмиграция. Читал о нём в «Огоньке» №52 и в газете «Московские новости» №21-26 за 1991 год. В «МН» о Викторе писал Микола Руденко. Далее. Галина Вишневская, вернувшаяся из эмиграции, встречалась с Виктором в Париже, если сумеешь, свяжись с ней… Очень хочется, чтобы люди узнали о Викторе как можно больше… Но, повторяю, горячки Виктор никогда не порол. Он всегда просчитывал свои действия далеко наперёд. И вряд ли какие-то личные обиды на Советскую власть привели его к борьбе с нею. Он всегда был выше личных обид, чужая беда воспринималась им острее собственной…»

С Галиной Вишневской связаться мне не удалось, а свою диссидентско-правозащитную деятельность, осознаю я теперь, курсант училища Щорса, не пьющий морса, тоже просчитал наперёд.

7

После окончания ОВМУ дядя Витя остаётся в Сибири, служит в Новосибирске и Томске, позже в Архангельской области, а мой отец оказывается на Сахалине, где я и родился в 1951 году. И на это несомненное не только для моих родителей событие дядя Витя откликнулся такими строчками:

Торжествует Сахалин,

                                     Что у вас родился сын, –

                                 У Васи и у Зиночки,

Ныне сахалиночки!

Право, я привожу эти строчки не ради выпячивания собственного «я». Я здесь только повод, необходимый дяде Вите для того, чтобы «отчитаться» в дружеских чувствах к однокашнику, за какими, что теперь скрывать, кроются более глубокие к его жене, а моей маме, выбравшей из всех тогдашних её друзей-ухажёров одного – будущего моего отца Василия Васильевича Березовского.

Зинаида и Василий Березовские. Сахалин. 1951 год.

Всем известный любовный житейский треугольник, но в этом случае щепетильно добропорядочный. Моя мама, в девичестве Филатова, была первой юношеской любовью дяди Вити, продолжавшей его греть и в более зрелом возрасте. Отец по-дружески, а может, и по-братски, поскольку в училище они побратались, смешав кровь из порезов на руках, ему сочувствовал, не в силах помочь, но и маму, пусть не всерьёз, приревновывал, осознавая, что по своим достоинствам «соперник» нисколько не ниже его. Но всё же у отца были и преимущества, почему, видимо, мама и остановила свой выбор на нём. Казак по происхождению, он до училища с малых лет крестьянствовал в близкой к Омску станице Усть-Заостровской, знал, как говорится, цену хлеба не понаслышке, а дядя Витя был как бы без корней. Родился за границей, мать сгинула неведомо куда, а отец, хоть и военный медик-вирусолог-эпидемиолог в довольно высоком звании, да считает сына, обзаведясь новой семьёй, отрезанным ломтем. Мой будущий отец, казалось маме, крепко стоит на ногах, а дядя Витя витает в облаках. Даже в отцовых бумагах я нашёл такие шутливые и характеризующие друга, но дальше не продолженные строчки: «Витять привык витать, но это лучше, чем вилять…» Удивительно, но два десятилетия спустя дядя Витя сказал о себе почти то же самое в «Захолустных стихах», посвященных, как и большинство других, жене Нине:

Мы живём с тобою в захолустье,

Нам не в захолустье жить нельзя!

Но не станем придаваться грусти.

Лучше в захолустье, чем в холуйстве,

Разве это худшая стезя?

Но мама глубоко заблуждалась, поскольку, офицеры и поэты, и в первую очередь поэты, они были, не примите за грубость, два сапога – пара… В чём мама позже убедилась на собственном опыте. А ещё дядя Витя, понимаю я сейчас, был по натуре однолюбом, этаким Рыцарем печального образа, которому необходима своя Дульцинея, что для поэта, впрочем, не редкость. Но женитьба его на женщине по имени Юлия, о которой я почти ничего не ведаю, была осознанной необходимостью. Карьера молодых офицеров, не связанных брачными узами, в армии тогда «тормозилась». К тому же дядя Витя был чадолюбив, и сын Сергей от нелюбимой жены был ему подарком…

8

Однако всё это ещё далеко впереди, а вскоре после окончания училища дядю Витю приглашают в газету Западно-Сибирского военного округа.

В. Некипелов. 1950 год.

Он уже кандидат в члены тогда ещё не КПСС, а ВКП (б), но стать литературным работником ему не суждено, как и «полным» партийцем. Официальный перевод и назначение срываются из-за «шероховатостей» биографии: родился на чужбине, мать, повторюсь, неведомо где, пропав вместе с дочерью, младшей сестрой дяди Вити, в 1937 году, а отец пусть в другом браке, но по тем временам как бы и двоежёнец.

История эта очень запутанная, и по одной версии мать дяди Вити, Бугаева Евгения Петровна, сошла с ума, узнав о сожительстве мужа с другой женщиной, а по второй – сгинула в сталинских лагерях. Но всё же, наверное, сгинула, потому что в 1980 году, оказавшись в камере № 37 Владимирской тюрьмы, дядя Витя напишет в одноимённом стихотворении, вспомнив возращение из Харбина в Россию:

Этот номер – мой рок. Навсегда, насовсем!

Я отныне – немой, я зовусь «тридцать семь».

Эти цифры повсюду со мной, надо мной,

Эти цифры теперь – Апокалипсис мой.

 

Где-то там, в глубине, различает мой взор

Полустанок со странным названьем «Отпор».

Поезд только с маньчжурской пришёл стороны,

И отходит назад, в мои детские сны.

 

Тридцать семь… Тридцать семь…Толчея, суетня.

Давний, памятный облик апрельского дня.

Пограничники…Обыск… Таможни крыльцо…

Чьё же там, на ступеньках, мелькнуло лицо?

 

Это ж мама моя! Молодая совсем!

Ей, ровеснице века, всего тридцать семь!

Чесучовый жилет, тонкий девичий стан…

Но… не видит меня – и уходит в туман…

Тогда девятилетний, он не мог, пусть и смутно, не запомнить случившегося на станции Отпор. Хотя, опять же, непонятно, зачем вместе с матерью надо было арестовывать её малолетнюю дочь, оставляя с отцом такого же малолетнего сына, и почему, наконец, не забрали, говоря по-простому, вместе с женой и мужа… Сестра дяди Вити отыщется в шестидесятых, уже взрослой, а детство её прошло в детском доме… Газета же – голубая мечта дяди Вити той поры, и вот на этой мечте ставится жирный крест. И дядя Витя, похоже, впервые ощущает на себе, что государству, преследующему свои цели, не до отдельного, даже очень преданного ему, человека с его мечтами и устремлениями…

А потом хрущёвское сокращение армии, и если мой отец воспринял его как смертельный удар, то дядя Витя, тогда уже курсант военного факультета Харьковского фармацевтического института, снял погоны если не с радостью, то вполне спокойно. И в 1960 году, получив уже гражданский диплом о высшем образовании, направляется работать в Закарпатье, унося в своём сердце, выражаясь высоким слогом, образ девушки, случайно им встреченной в одной из институтских аудиторий и с которой он едва ли перебросился парой слов. Это даже не встреча, а «мимолётное виденье» студентки с волшебным именем – Нина. Она тоже не забудет этой мимолётной встречи, осознав позже, что влюбилась в мужчину, который и внешне был гораздо старше её возрастом, с первого взгляда. Однако у дяди Вити семья, и если жизнь его с женой не заладилась с первых дней супружества, то в сыне Сергее он души не чает. Но случайная встреча уже предопределила крутой поворот в его судьбе, который случится через пять долгих лет, когда новая встреча с Ниной Михайловной Комаровой накрепко свяжет их до его смертного часа. И 1965-й станет «точкой отсчёта» соединения, освящённого, наверное, свыше. В чём, похоже, дядя Витя нисколько не сомневался, написав ещё три пятилетки спустя в тюрьме Владимира в ожидании перевода в один из лагерей Пермской области «Стихи к юбилею», – это был уже второй его срок:

В глуши Софиевского парка,

Как прежде, буйствует сирень.

Прости, что вновь тебе подарка

Не принесу я в этот день.

 

Там есть тенистая аллея

С заветной маленькой скамьёй…

Уже два наших юбилея

У нас отобраны тюрьмой.

 

Но разве память кто отнимет?

Ты знай, что в этот час опять

Твоё единственное имя

Я буду в камере шептать.

 

Пятнадцать лет – какая малость,

Какой слепящий, краткий миг!

Ещё не обожгла усталость,

Ещё не вычерпан родник.

 

Благославляю выбор Божий,

Его дарующую сень.

Я каждой клеткой, нервом, кожей

Доныне чувствую тот день.

 

Тот белый дом в кустах сирени,

Небес июльских образа,

Моё внезапное явленье,

Твои счастливые глаза!

 

Жена моя! Как скажешь боле!

Мой слиток счастья и добра,

Моё родительское поле, –  

Не ты, а я был из ребра!

 

Прости мне все мои изъяны,

Глухие дни хандры и лени,

Мои минутные романы,

Мои нелёгкие мигрени.

 

Пускай мотало и крутило –

Мы знали чёрные деньки,

Так времени и не хватило

Ни на театр, ни на коньки.

 

Пусть не далось, о чём мечтали,

К чему стремились – всё вдали.

Но не согнулись, не роптали,

Сплетённых рук не развели.

 

Нам было прочно в мире хрупком,

Недаром – все раздумья прочь.

Под магаданским полушубком

Мы спали в ту хмельную ночь.

 

И буду счастлив я безмерно,

Когда и нынче, в час ночной,

Пошлёшь мне вздох: «Всё было верно.

Я не хочу судьбы иной!»

 

Пусть вновь разверзлись хляби ада,

Пускай в тюремном смрадном рву.

Лишь прикажи, лишь молви: «Надо!»

Я доживу! Я доживу!

 

Мы будем вместе, что б ни сталось,

Назло разлуке и тоске,

Чтоб так же нам с тобой и старость

Пройти вдвоём – рука в руке!

   

9

Но в 1966 году, когда я увиделся с дядей Витей в первый и в последний раз, он был ещё вполне лояльным к Советской власти гражданином, а предстоящие арестантские этапы ему, должно быть, не снились и в самых дурных снах. Это уже после окончания Литературного института в 1970-м, где учился заочно, он станет ближайшим сподвижником Андрея Сахарова и мятежного генерала Петра Григоренко, других известных и не очень советских правозащитников, которых помянет добрым словом в стихотворении «Моё тюремное имущество», написанном в декабре 1979 года сразу после второго ареста и помещения, скажем так, во Владимирский централ:

Зато с мешками мне не мучаться,

Не волочить их на спине.

Моё тюремное имущество –

Всё то, что есть сейчас на мне.

 

Тут что ни вещь – друзей старания,

И есть, кого припоминать.

Такого пёстрого собрания

Нарочно было б не собрать!

 

Такого ладного и ноского,

Такого тёплого вдвойне…

Вот – брюки Гриши Подъяпольского!

И – Пети Старчека кашне!

 

И словно весь я скроен заново,

Не сразу скажешь: кто есть кто.

Вот – шапка Тани Великановой,

Петра Григорьича пальто!

 

И вновь родные вижу лица я,

Не устаю благодарить.

Какая добрая традиция –

Одежду узникам дарить!

 

И – словно нету расставания,

И все они опять со мной!

Как будто всей честной компанией

Сидим мы в камере одной!

Камера пока впереди, и дядя Витя приехал в Омск светящимся счастьем с молодой женой – вспомнить молодость, обнять, наконец, после долгой разлуки сестру Лилю, отца Александра Павловича, брата Валерия и, подозреваю я, немного погордиться уже упомянутой выше первой своей книжкой, увидевшей свет в издательстве «Карпаты» украинского Ужгорода. Для любого писателя книга, особенно первая, как для женщины – ребёнок, которому должны быть рады и другие. Сохранившийся у меня экземпляр подписан моей маме, упокой её душу, Господи, так: «Зиночке Березовской и её сынам на долгую, добрую память от друга юности. Виктор Некипелов. 15. 07. 66 г .»

«Сынам» – это мне и младшему моему брату Александру, почти не помнящему нашего отца, а о его друге-поэте и вовсе узнавшем впервые. Но, конечно, мы в этой подписи – к слову. И «Зиночка-сахалиночка», видел я по глазам дяди Вити, совсем не та, какой он ожидал её увидеть, что, впрочем, его не разочаровало, а возможно, и обрадовало. Потому что, стоило перевести взгляд, прошлое совмещалось с настоящим в образе обладательницы чудесного имени Нина, какое в ласкательно-уменьшительном значении тоже ничуть не хуже рифмуется с «сахалиночкой». В Нине Михайловне, предполагаю я сейчас, дядя Витя вообще совместил всех женщин, каких когда-либо знал и не знал, видел и не видел, желал и даже, извините за примитивную рифму, ненавидел. И более. В чём я убедился, когда наткнулся во второй и уже посмертной книге стихов дяди Вити, изданной в Париже, на стихотворение «Церковь Покрова на Нерли», написанном им в 1972 году:

Между Марсом и Венерой» – первая и последняя книга

Виктора Некипелова, изданная в Советском Союзе.

 

Как похожа она на тебя!

Тот же шеи изгиб лебединый…

Вознеслась, и гордясь, и скорбя,

Над унылой людской паутиной,

 

Над истерзанной криком и болью,

Очумевшей от мук и огня,

Распроклятой земною юдолью,

Вне которой – ни ночи, ни дня!..

 

Заблудившийся в мире зеркал,

Я брожу по прохладному небу.

Как я долго и трудно искал

Эту гордую белую деву!

 

С холодеющей ранкой в груди,

Заслоняясь от бьющего света,

Я шепчу: «Голубица, гряди

В осиянное, вечное лето!».

 

Что случилось? Как жалкий слепец,

Деревяшкою тыча в дорогу,

Это я-то? – ищу, наконец,

Неприметную тропочку к Богу?

 

Я, желавший всех женщин подряд,

Я – познавший все круги порока, –

В ожиданье, когда отворят,

На коленях стою у порога!

 

Неботечная церковь пуста,

Всё былое – в пыли за стеною,

И душа до краёв налита

Неземной, ледяной тишиною.

 

Как похожа она на тебя!

Также вьются, легки и упруги,

Надо мною, творя и любя,

Дароносные, белые руки.

 

Ты – она. Она – та. Ты – она…

Тот же шеи изгиб лебединый.

Ось опоры. Моя купина

Над клокочущей, алчной пучиной.

Конечно, тогда, пятнадцатилетним мальчишкой, я понимал это подсознательно, но уж что дядя Витя без ума от своей жены, уверен был на все сто, как тогда мы, пацаны, выражались. Я и сам влюбился в Нину Михайловну без памяти, едва увидя её. Дядя Витя или не приметил вспыхнувшей вдруг моей любви, поскольку сам любил, а любовь, известно, слепа, или не придал моему чувству значения, а вот Нина Михайловна уловила его мгновенно, и зарделась, как девочка, очень схожая, впрочем, с девочкой, затем предложив мне вместо ответного порыва суррогат, именуемый дружбой, какой никогда не бывает между мужчиной и женщиной, пусть даже этот мужчина ещё малолетка:

Называй меня просто – Нина…

Светлее и чище любви, чем в переходном возрасте, уверен я теперь, никогда позже не случается. Особенно если эта любовь остаётся безответной. И не случайно, не сомневаюсь ныне, спустя восемь лет после этой встречи первой моей женой стала девушка с таким же именем. А тогда я ревновал к Нине Михайловне даже двенадцатилетнего брата, не говоря уже о дяде Вите. Поэтому, наверное, и мало что запомнилось из разговоров с ним. Помнится, да и то смутно, что рассказывал он случаи из курсантской жизни, о гостеприимстве отцовой мамы, а моей бабушки Марии Семёновны, о том, какая хорошая наша с братом мама, в чём я и сам не сомневался, а ещё был короткий, как бы мимоходом, вопрос-утверждение: «Ты, конечно, пишешь, как твой отец…»

Я, конечно, писал, тайно, но не стихи, а прозу, да постыдился признаться в этом дяде Вите. Он, впрочем, и не требовал признания, сказал лишь, догадавшись, наверное, что сын его друга и соперника в стихосложении не может не писать: «Если пишешь, поступай, когда отучишься в школе, в Литературный институт. В нём, конечно, на писателей не учат, но дают много, если захочешь взять…Правда, сразу после школы на дневное обучение не принимают, как, впрочем, и на заочное, – только с двухлетним рабочим стажем…»

Здесь я опять отмолчался, чтобы не огорчать маму, попросившую меня накануне приезда дяди Вити не говорить ему, что после восьмилетки я в девятый класс не пошёл, из химико-механического техникума сбежал, не осилив и первого семестра, а теперь вот уволился и с тарной базы, где сколачивал ящики для всяческой продовольственной продукции. Впереди у меня были завод, геологоразведочная экспедиция и вечерняя школа №2 – единственная в Омске, окончить которую можно было и экстерном, почему и называю её номер…

 

10

Сорок с лишним лет назад я так и не решился назвать Нину Михайловну по имени, на что не решаюсь и по сей день. Так называть её, думалось и думается мне, имел и имеет право, оставшееся за ним навсегда, только дядя Витя, посвятивший своей Нине множество стихов, написанных чаще всего в неволе. Как, к примеру, «Видение»:

Искажается мир, погружаясь во мглу,

Ночь сгущает дневные контрасты.

Вот опять у параши, в зловонном углу,

Затевают возню педерасты.

 

И хохочут визгливо, и тошно сопят…

Искривлённые, жуткие тени.

Ты проходишь меж ними – вся в белом до пят –

По жестокой и грязной арене.

 

Как прекрасен твой плавный, мерцающий шаг,

Как чиста ты, легка и упруга!

Ты садишься на смрадный тюремный тюфяк

И дрожишь от любви и испуга.

…………………………………………….

Погружаясь во мглу, затихает тюрьма,

Отлетают ночные виденья.

Я давно уж, наверно, сошёл бы с ума,

Если б не было снов очищенья.

Это стихотворение 1973 года, переданное на волю из Владимирской тюрьмы №1. А за сумасшедшего, к слову, после первого ареста дядю Витю пытались выдать комитетчики, почему, измучив допросами во Владимирке, этапируют его в печально известный институт психиатрии имени Сербского, надеясь на желательный для них диагноз. К негодованию кагэбистов, увы, и прирученные, казалось, психиатры не находят у Некипелова и малейших отклонений в психике. Он их, похоже, даже очаровывает – своей интеллигентностью, достоинством, да ещё коллега – тоже медик, да ещё подарил женской части коллектива клиники шуточный экспромт в марте, хотя, подозреваю, экспромт был, прежде всего, обращён к женщинам дяди Вити из прошлого и жене Нине.:

Со всем присущим нам азартом –

Нет чувств дороже и теплей –

С 8-м мы поздравляем мартом

Вас, дорогих учителей.

Желаем вам любви, улыбки…

Ах, если бы хоть в этот день

Вы нам простили все ошибки,

Все наши кляксы, нашу лень!

 

Благоприятное для Некипелова заключение психиатров открывает ему дорогу в суд – хоть к какой-то гласности, поскольку судили тогда политических чаще всего при закрытых дверях, допуская на слушания, да и то не всегда, только родственников подсудимых. И в том же марте 1974-го он, возвращённый во Владимирский централ (OД-I/СТ-2), пишет Нине Михайловне:

Какой он синий, этот март,

Как он томит своей капелью!

Уже проталины дымят,

И воздух пахнет тёплой прелью.

 

Как ярко блещут купола,

Как сладко плавится сердечко…

Уже ты варежку сняла

И подышала на колечко.

 

А на карнизах – птичий гвалт,

А на берёзах – взбухли почки…

Какой он синий, этот март,

Через решётку одиночки!

 

Да иной диагноз, кроме «нормален», мог поставить лишь медик, сам тронувшийся умом, что, видно, осознали и «светила» института карательной психиатрии, перехватившие, но не посмевшие затем не передать жене дяди Вити его «Крымский акростих», выплеснувшийся к ней в палате для «особо проверяемых» на психическое здоровье:

Не женой вспоминаю, ещё не женой…

И опять пробегаю по тропкам крутым.

На волне ты была самой гибкой волной,

А в вечерней листве светлячком голубым.

 

Кипарисовой веткой. Ручьём со стремнин.

Огоньком над Яйлою. Цикадой лесной.

Мы должны были жить среди этих долин,

А зачем-то вдруг выбрали север больной.

 

Разбуди среди ночи, скажи, что сбылось.

Отвори заповедную дверку в «давно».

Вот, ты видишь, я прав: виноградная гроздь,

А не снежная ветка стучалась в окно.

К этому времени Виктор Некипелов уже известен в среде тех, кто называют себя правозащитниками. Государство считает их врагами, опасными для государственных устоев, и презрительно именует диссидентами. Обыватели СССР им или сочувствуют, как испокон сочувствовали гонимым в России, или, что чаще, недоумевают: «И чего им надо? – умные, сытые… С жиру, что ли, бесятся?»

Некоторые, правда, и с жиру. Других заносит убеждённость в том, что Советское государство – Империя зла. Третьи – в силу идеалистической уверенности, что советскую жизнь можно обустроить лучше, чем она в действительности. К третьим я испытываю глубокую симпатию. Это, скажем, Вадим Делоне, умерший, как и дядя Витя, в благодатной, но чужой Франции, и писатель Анатолий Марченко, оставшийся в тюремных застенках даже мёртвым, но зато на Родине. Такая же судьба была уготована и дяде Вите, да Бог, видно, забыл о нём на какое-то время, и участь его оказалась трагичнее участи Марченко.

Впрочем, не мне судить, чей крест тяжелее, да и насчёт Марченко я, вполне возможно, ошибаюсь. Он, хочется мне думать, относился всё же не к третьей, а к особой категории правозащитников-диссидентов, которых привела в это движение – любовь. Как дядю Витю. Хотя мне наверняка возразит Нина Михайловна Комарова, написавшая «Книгу любви и гнева», посвящённую мужу, которого называла Ви. И спасибо неведомым мне Соне и Виктору Сорокиным, которые, прочитав в Париже рукопись Нины Михайловны, вернули её автору, «глубоко тронутые и искренне восхищённые прочитанным», уже изданием в 453 страницы. Я плакал, читая исповедь Нины Михайловны, заключённую в твёрдый красный переплёт, но, прочтя, ещё раз уверился в том, что главного-то и не осознала в своей любви к Ви его жена. Это не в укор женщине, которую боготворил дядя Витя. Любовь не только слепа, но порой и ослепляет. И испепеляет, случается, тех, кого любят…

Продолжение следует…

Продолжение (читать здесь)          Окончание (читать здесь)