Кирилл Анкудинов, Виктор Бараков «Юрий Кузнецов.Очерк творчества «. Часть 3. Метафора? Парабола? Метаморфоза? Часть4.Цитата!

Кирилл АНКУДИНОВ, Виктор БАРАКОВ

«ЮРИЙ КУЗНЕЦОВ:

Очерк творчества»

 Предыдущая глава  

Часть3.»Метафора? Парабола? Метаморфоза? »

Модернист Юрий Кузнецов не только с сочувствием описывает самовосстанавливающуюся мифо-реальность, он еще и подчеркивает, что для постижения этой реальности необходим особенный тип сознания, настроенный на понимание языка мифо-ритуалов. Поэт стремится восстановить мифо-сознание, живущее в единстве с законами мифа. Оно иррационально, потому что существование мифа противоречит логическим законам, но не анархично, так как подчиняется определенным внелогическим ритуалам. Для того, чтобы установить контакт с Кузнецовым, читатель должен отказаться от устойчивых рационалистических форм сознания. Как и всякий миф, миф в его поэзии требует доверия к себе; если это доверие отсутствует, он самоуничтожается, перестает быть мифом в собственном значении этого слова. Именно этим можно объяснить резкое отрицание Кузнецовым метафоры как художественного средства и метафорической поэзии:

«Если бы отец вернулся с войны живым, трагедия народа была бы для меня умозрительной, я был бы ненужным поэтом…неминуемо впал бы в духовное одичание метафоризма.».

В приведенном высказывании скрыта цитата (в данном

случае из А. Блока): «Что такое «цивилизованное одичание»? Метафоричность мышления — вот что; это она нас заела и поныне ест, не ест, а жадно пожирает. «Метафоричность мышления»… за ней стоит сама смерть».

Кузнецов использует эту цитату для утверждения собственных идей: метафоризм для него являет собой «духовное одичание», потому что это — следствие новейшего, рационали­стического этапа изменения художественного сознания. Метафора в любом случае — творческая условность, она предполагает отсутствие веры в реальность поэтического события. Метафоризм — следствие распада мифо-сознания, это атрибут сознания, лишенного связи с языком мифа. Поэтому ясно, что исследователь, подходящий к творчеству Кузнецова с точки зрения метафоризма, лишен понимания философской системы этого поэта и воспринимает его образы как «сказочные ужасы, коими Ю. Кузнецов пугал слабонервных продавщиц книжных магазинов».

Поэтика Кузнецова не может быть названа метафорической. Для доказательства рассмотрим некоторые строки поэта-метафориста, внешне сходные с поэтикой Кузнецова. Исследуем структуру и динамику образа-метафоры:

 

Шли люди,

На месте отвинченных черепов

Как птицы в проволочных клетках

Свистали мысли.

(А. Вознесенский, «Париж без рифм»)

Ноги праздничные гудят,

Танцевать,

танцевать хотят!

Ноги! Дьяволы элегантные,

Извели тебя хулиганствами!

Ты заснешь — ноги пляшут, пляшут,

Как сорвавшаяся упряжка.

(А. Вознесенский, «Длиноного»)

 

Образы Вознесенского внешне напоминают некоторые соответствующие образы Кузнецова («свистящие мысли» заставляют вспомнить гудок «среди мысли», а «танцующие по себе ноги» напоминают целый ряд кузнецовских образов, начиная от «рыбьего плавника, вырастающего из-под земли» и заканчивая «башмаками умершего человека, продолжающими прерванный бег»). Но это сходство обманчиво. События, описываемые Вознесенским, откровенно условны. Так, фантастический образ «свистящих мыслей» (и ряд подобных) в стихотворении «Париж без рифм» подан автором как следствие условно-волевого, «нетрадиционного» взгляда на мир:

 

И я изрек: «Как это нужно –

Содрать с предметов слой наружный,

Увидеть мир без оболочек,

Порочных схем и стен барочных!..»

 

Естественно, с Парижем не происходит ничего, меняется только авторский взгляд. Повествователь фантазирует, грезит (и это подтверждается репликой в финале стихотворения, обращенной к нему: «…Мой друг, растает ваш гляссе,..»). Что касается пляшущих ног героини стихотворения «Длиноного», то это -разновидность развернутой метафоры, например:

Или:

 

И гудят, как шмели

Золотые глаза.

Или:

По лицу проносятся очи,

Как буксующий мотоцикл.

 

В поэзии Вознесенского реальность цельна, едина и расцвечена риторическими оборотами-образами. Абсолютно условные «чудеса» совершаются здесь в текстуальном над-пространстве, находящемся вне стиховой реальности. Не так у Кузнецова, где описываемые чудеса абсолютно реальны и происходят в едином мифо-пространстве, включающем в себя в том числе и стиховую реальность.

«Целое превышает жизненный контекст персонажа, поэма как поэтическое Целое является сверхжизненным миром. В поэтическом мире становится возможным то, что невозможно (и даже просто невероятно) в прозаической действительности: бытие

после смерти», — так комментирует сюжет поэмы Кузнецова «Сталинградская хроника. Оборона». Владимир Федоров. Другой исследователь отмечает: «Мифологизм Кузнецова -не иносказание, не условность. Он — буквален. Притча выжимает жизнь до состояния формулы. В поэзии Кузнецова изображенная мифическая жизнь предстает подлинной, самозначимой реальностью».

Если Федоров склоняется в итоге к версии метафоризма поэзии Кузнецова (хотя и делает серьезные оговорки), то Косарева выдвигает иной ключевой термин — притча (парабола).

Следует заметить, что как метафора, так и парабола делают сюжет произведения в одинаковой степени условным, мнимым. Метафора описывает действие, происходящее не в реальном мире произведения, а в сознании повествователя. Она создает фантом действия или явления. Пользуясь словами Кузнецова, можно сказать, что метафора дарит миру «призраков летучих», «выросших в мозгу». Но парабола условна в не меньшей степени. Она может создать вполне добротный сюжет, но бытийность этого сюжета только кажущаяся: на самом деле персонажи оказываются мертвыми аллегорическими знаками ситуации, с которой парабола сопоставляется. Парабола не описывает реальные явления, она выдумывает явления нереальные, несуществующие для того, чтобы доказать определенную мысль. Фактически парабола является особой разновидностью метафоры, характеризующейся вынесением объекта метафоры (того, с чем сравнивают) за рамки текста произведения. Безусловно, любое из произведений, равно как и любое из явлений действительной реальности, несет в себе возможность параболического самоистолкования, однако несомненна и действительность этих явлений (относящихся как к реальному миру, так и к художественному отражению этого реального мира). Бытийность этих явлений первична: они сначала существуют, затем — подвергаются толкованию. Напротив, бытийность параболических явлений вторична, они существуют только для того, чтобы подвергаться толкованию.

Парабола — типичная логически-знаковая система, она имеет определенный расшифровочный код, как правило, простой и зачастую заложенный в самом тексте произведения (пример подобного кода — басенная мораль). Гипотетически можно предположить существование «бесхозной параболы», лишенной расшифровочного кода или имеющей несколько разнообразных кодов (при этом данные коды уничтожают друг друга), однако в подобных случаях парабола перестает быть таковой по определению, подобно тому, как загадка, не имеющая отгадки или имеющая несколько отгадок, перестает по определению быть загадкой. В этом случае парабола превратится в бесцельную авторскую фантазию-условность.

Во многих случаях в творчестве Кузнецова мы встречаемся

с параболой:

 

Гулом, криками площадь полна,

Там встречает героя толпа.

Он взлетает в бездонное небо.

Посулил ли он вечного хлеба,

Иль дошел до предела в числе,

Иль открыл, что нас нет на земле?

 

Выше, выше! Туда и оттуда!

Но зевнула минута иль век –

И на площади снова безлюдно…

И в пространстве повис человек.

Это стихотворение иллюстрирует мысль о недолговечности человеческого интереса к достижениям «героев». Персонажами стихотворения являются обобщенный «герой» (автор сознательно подчеркивает, что ему безразлично, кем является «герой» и что он такого совершил) и не менее обобщенная «толпа». Сюжетное событие стихотворения также обобщено («минута иль век»…«не все ли равно»). Сущность любого из явлений является условием его существования, однако Кузнецов не рассматривает сущность описываемых явлений, поскольку их существование вторично и связано с доказательством определенной мысли. Поэтому стихотворение «Гулом, криками площадь полна…» является параболой, притчей (равно как и рассмотренное стихотворение «Атомная сказка», а также ряд многих других произведений Кузнецова).

Но у него существует значительное количество стихотворений, которых назвать параболами невозможно (в такой же степени, как невозможно назвать их стихотворениями метафорического характера), например:

 

Из земли в час вечерний, тревожный

Вырос рыбий горбатый плавник.

Только нету здесь моря! Как можно!

Вот опять в двух шагах он возник.

 

Вот исчез. Снова вышел со свистом. –

Ищет моря, — сказал мне старик.

Вот засохли на дереве листья –

Это корни подрезал плавник.

Обращают на себя внимание два обстоятельства: первое, -то, что «рыбий горбатый плавник» до ужаса конкретен (это не плавник вообще, не абстрактная категория, а реальный плавник конкретной фантастической рыбы); второе, — то, что сюжетная ситуация превышает все возможные толкования. Было бы соблазнительно определить «плавник» в качестве определенного символа, к примеру, природы, которая «не знает, что творит», но для этого автору не нужно было прибегать к фантастике. Возможна трактовка сюжета произведения в духе экологической притчи о бунте природы, которая мстит за «достижения» человека, однако в тексте стихотворения не указана причина отсутствия моря (она не обязательно связана с человеческой деятельностью). Наконец, можно рассмотреть плавник в качестве аллегории бунтующего героя поэзии Кузнецова, так же ищущего потерянную мифо-реальность (море) и ненароком раскрывающего «корни», однако и эта трактовка будет представлять собой некоторую натяжку, потому что сюжетная ситуация превышает и это толкование (это не отменяет подобные толкования, но делает невозможным самодостаточность какого-либо одного из них).

Итак, мы имеем дело со знаковой системой, к которой можно с равным успехом применить несколько кодов, причем все эти коды в равной степени не исчерпывают значения этой системы, то есть оказываются не до конца применимыми по отношению к ней.

В связи с этим можно предположить, что функция этого стихотворения иная, что оно не требует расшифровки и не является параболой, что сюжет стихотворения происходит на иной степени реальности. Возможно утверждение, что автор обратился к этому сюжету не для того, чтобы он был аллегорически истолкован читателем в определенном ключе, а для того, чтобы показать его бытийность. Сюжет явно фантастичен; человеку, обладающему научно-логическим сознанием, поверить в его бытийность невозможно (именно поэтому такой человек будет трактовать этот сюжет как метафору либо как параболу), но Кузнецов желает разрушить научное, «историческое» сознание, заместив его более «правильным», на его взгляд, мифологическим сознанием. Он требует от читателя, чтобы тот верил в действительность изображаемых фантастических событий. Кузнецов намеренно иррационализирует читательское сознание.

В этом отношении стихотворения Кузнецова подобны произведениям современного городского фольклора, повествующим о «белых призраках» и «таинственных знаках». «Белые призраки» — не метафора и не притчевая аллегория, это — действительные фантастические события (они могут не быть действительными фактически, но они действительны для рассказчика, который требует от слушателя полного доверия по отношению к ним).

Исходя из этого, следует разграничить такие явления, как метафора и парабола и явление, внешне сходное с ними, но фактически не являющееся тождественным им — метаморфозу. Термин «метаморфоза» в литературоведческий контекст впервые ввел Анатолий Якобсон: «Будучи действием, событием, протекающим во времени, метаморфоза сама по себе есть сюжет. Метаморфоза (по определению) есть чудо; и является таковым — на уровне образа. Метаморфоза же есть инструмент для создания эффекта, именуемого «чудом» на уровне приема.».

Якобсон тонко разграничивает метафору и метаморфозу: «Вообще же говоря, принципиальную связь между этими явлениями (метафоры и метаморфозы) вряд ли и следует искать, потому что природа этих явлений различна. Метафора как таковая выходит (происходит) из семантики и по существу всегда остается явлением семантическим. Метаморфоза же сама по себе (не говоря о способах ее реализации) — это явление событийное, сюжетное. Но роднит метафору с метаморфозой некая общая тенденция, вернее, заложенная в метафоре тенденция подражания метаморфозе. Метафорическое (то есть основанное на переносном смысле, иносказании) уподобление стремится к эффекту превращения (или тождества), будучи иллюзией этого эффекта.».

Якобсон проводит разграничение метаморфозы подлинной и метаморфозы мнимой, метафорической (в последнем случае он приводит следующий пример: «Идет без проволочек и тает ночь, пока Над спящим миром летчик уходит в облака. Он потонул в тумане, исчез в его струе, Став крестиком на ткани и меткой на белье.»). Якобсон комментирует эти строки Пастернака следующим образом: «Здесь метаморфоза (нечто стало чем-то другим) — только фигура метафоры. Это метаморфоза условная».

Примеры такой условной, метафорической метаморфозы -рассмотренные выше образы из стихотворений Вознесенского «Париж без рифм» и «Длиноного». Что касается Кузнецова, то, как правило, он прибегает в своем творчестве к метаморфозе действительной. Она помогает ему решить ряд задач: во-первых, метаморфоза — знак присутствия в этом мире мифо-реальности, во-вторых, это — способ формирования мифо-сознания у читателя.

 

Часть4.»Символ! »

О фольклоризме и мифологизме Юрия Кузнецова писали многие исследователи Так, говорилось, что в его поэзии «отчетливо проступает народно-поэтическая основа мировосприятия и образности, причем в своеобычном и современном преломлении.» (40), что Кузнецову «принадлежит немалая заслуга восстановления по крупицам того богатейшего поэтического мира, которым жили наши предки, введения древних символов, языческих полнокровных образов света и тьмы, нечисти и божественной силы, притч, заговоров и заклинаний.», однако, обширный сравнительно-типологический анализ этих явлений в кузнецовской лирике почему-то не проводился.

«Мифы — мертвы, они пережиток, считают однодневки-исследователи, имеющие дело с мертвым словом. Поэт так не думает, — замечает Кузнецов. — Разве не миф — толстовский дуб из «Войны и мира»?

Ничто не исчезает. Забытое появляется вновь.»

В отличие, например, от Рубцова, у Кузнецова любимые фольклорные жанры — не песенные, а сказовые: былина, баллада (см. работу М. Жигачевой), а также сказание: «Былина о строке», «Четыреста», «Сито», «Сказание о Сергии Радонежском», «Баллада о старшем брате». В его стихах действуют герои былинного эпоса (Святогор, Илья Муромец, Соловей-разбойник), появляются сказочные образы (спящая царевна, царевна-лягушка, Иванушка-дурачок, Змей-Горыныч), даже персонажи бытовых анекдотов, созданных коллективным творчеством народа («Сказка о золотой звезде», «Рыцарь»). Чаще всего он идет от мысли к чувству, а не наоборот, — этим и объясняется отсутствие в его стихе той музыки, которая так впечатляет в рубцовской поэзии.

Кузнецов не проходит мимо таких жанров, как заклинание, плач, лирическая песня. Поэтому так много в его лирике обращений и заклинаний: «Скажи, родная сторона…» («Мирон»); «Скажи мне, о русская даль…» («Русская мысль»); «О, народ! Твою землю грызут…» («Ни великий покой, ни уют…»); «Рыдай и плачь, о Русская земля!» («Захоронение в Кремлевской стене») и др.

Многие постоянные эпитеты также взяты из фольклора: широкое поле, темный лес, белый свет, добрый молодец, буйная голова, И авторские эпитеты у Кузнецова строятся по фольклорной схеме, например, эпитеты со словом «железный»: «железные мысли», «железный путь», «железная отчизна», «железное столетье»

— отрицательный их характер связан с фольклорной «увязкой» железа с темными силами (ворон с железным клювом, змея или змей с железной чешуёй и т. д.).

Использует Кузнецов пословицы и поговорки (например, «На воре шапка горит»), фразеологизмы, восходящие к фольклору («куда глаза глядят», «в чем мать родила», «трын-трава», «считать ворон», «ни свет ни заря» и др.), фольклорные числительные (три, семь, двенадцать), тавтологические повторы (путь-дорога, грусть-тоска). Не выглядит чуждым в его стихах и прием оборотничества («Сказка о золотой звезде», «Испытание зеркалом»).

Но поэзия Кузнецова — это, прежде всего, поэзия символов. «Я недолго увлекался метафорой и круто повернул к многозначному символу, — пишет поэт. — С его помощью я стал строить свою поэтическую вселенную…». «…Их глубина открылась мне внезапно. Видимо, я шел к ним давно и напрямик. Мои юношеские стихи метафоричны. Но метафора очень скоро перестала меня удовлетворять. Это произошло, когда мне было 25-26 лет. Для поэта это начало зрелости. В то время я изучал и конспектировал труды Афанасьева… и вспоминал свои детские впечатления и ощущения.».

Понятно, почему Ю. Кузнецов отошел от метафоры и пришел к символу: во-первых, «мир фольклора — это мир символов. Народная культура вообще глубоко семиотична и символична.», во-вторых, «символ более устойчив и частотен, чем метафора.» Сам Кузнецов сказал об этом так: «Символ… не разъединяет, а объединяет, он целен изначально и глубже самой глубокой идеи потому, что исходит не из человеческого разума, а из самой природы, которая в отличие от разума бесконечна.».

Корни его символики — в русском фольклоре. Кузнецов постоянно говорит о «народной символике, которую бог надоумил меня взять для стихов.». Она у него масштабна, построена на резких контрастах и так органична, что даже современную историю поэт воспринимает народно-поэтически: «Закатилось солнце России. Наступила ночь республики. Есть цикличность в природе, есть она и в истории…».

Кузнецовская символика в своей основе соответствует не только русскому фольклору, но и всей славянской мифологии: «Универсальным образом, синтезирующим все описанные выше отношения, является у славян (и у многих других народов) древо мировое. В этой функции в славянских фольклорных текстах обычно выступает Вырий, райское дерево, береза, явор, дуб, сосна, рябина, яблоня. К трем основным частям мирового дерева приурочены разные животные: к ветвям и вершине — птицы (сокол, соловей, птицы мифологического характера, Див и т.п.), а также солнце и луна, к стволу — пчелы, к корням — хтонические животные (змеи, бобры и т.п.). Все дерево в целом может сопоставляться с человеком, особенно с женщиной: ср. изображение дерева или женщины между двумя всадниками, птицами и т.п. в композиции севернорусских вышивок. С помощью мирового дерева моделируется тройная вертикальная структура мира — три царства: небо, земля и преисподняя, четвертичная горизонтальная структура (север, запад, юг, восток, ср. соответствующие четыре ветра), жизнь и смерть… Мир описывался системой основных содержательных двоичных противопоставлений (бинарных оппозиций) — кстати, первым наметил основной набор семиотических противопоставлений славянской картины мира А.А. Потебня — В.Б.), определявших пространственные, временные, социальные и т.п. его характеристики: жизнь-смерть… живая вода и мертвая вода… чет-нечет… правый-левый… мужской-женский… верх-низ… небо и земля,., юг-север,., восток-запад… суша-море… огонь-влага… день-ночь,., весна-зима… солнце-луна… белый-черный (светлый-темный)… близкий-далекий… старый-молодой… священный-мирской… правда-кривда и т.п.».

Если добавить к этой схеме кузнецовские фольклорные оппозиции: «отец-мать», «отец-сын», «мать-сын», а также бинарные оппозиции христианского происхождения: «добро-зло», «Бог-дьявол», то мы сможем наглядно себе представить, каков мир поэзии Юрия Кузнецова, — мир, в котором функционируют почти все его основные символы…

Следующая глава