Юрий АЛЕШКО-ОЖЕВСКИЙ «Медведи», повесть

Юрий Алешко-Ожевский
МЕДВЕДИ

Глава 1. КУЛИНАРНО-ИСТОРИЧЕСКАЯ
Глава 2. КУРИЛЫ
Глава 3. СОЦИУМ МЕДВЕЖЬЕГО УГЛА
Глава 4. КАМЧАТКА
Глава 5. ПУТЬ К ДОМУ
Глава 6. МЕДВЕЖЬЯ ОХОТА
Сведения об авторе

Эта повесть не только о медведях, но, главное, о людях и взаимоотношениях людей с медведями и между собой в медвежьем углу нашей планеты. В культах и эпосах народов Сибири и Севера медведь считается не зверем, а заколдованным человеком, полубогом, достойным всяческого почитания. Я пытался понять, почему сибирские аборигены, связанные с медведями на протяжении тысяч лет узами жизни и смерти, так перед ним преклоняются? Через оптический прицел этого не поймешь.

Глава 1. КУЛИНАРНО-ИСТОРИЧЕСКАЯ

Впервые я услышал о медведях от бабушки. Не сказку, а быль. Как у всякого приличного человека, у меня были две бабушки — мамина и папина. Бабуня Груня и бабуля Оля. Аграфена Николаевна и Ольга Адамовна. Бабуня родилась еще до отмены крепостного права, рожала семнадцать раз и прожила сто лет без месяца, бабуля родилась после его отмены, рожала одиннадцать раз и прожила 88 лет. Половина детей умирала в раннем детстве: Бог дал — Бог взял. Те, что выживали, отличались хорошей жизнестойкостью и проходили через жизнь, не коптя попусту небо и не пресмыкаясь перед жизненными коллизиями. После войны мы жили в Киеве. Бабуня жила около Владимирского базара на Тверской, и мы называли ее тверской бабушкой. Бабуля жила на Соломенке, и мы ее называли соломенской бабушкой.

Тверская бабушка прекрасно готовила холодные и горячие борщи — с сушеными белыми грибами, с карасями, со старым салом и чесноком, с молодой и старой фасолькой, бурячками и яблоками, с черносливом и обжаренными с цыбулькой свиными хвостиками; готовила вареники — с мясом, картошкой, капустой, вишнями, черникой, творогом; готовила клёцки, галушки… Она жила в двухэтажном доме на первом этаже. Скрипучая деревянная лестница вела к соседям на второй этаж. Кусты сирени загораживали свет в окнах, и в летнюю жару в комнатах было прохладно. На всех окнах висели гнезда ласточек, которых бабуня оберегала. Во дворе был сад с вишнями, грушами, яблонями, малиной, но штаб-квартира ребятишек была на деревьях шелковиц с сине-черными, красными и белыми, сахарными ягодами. Наевшись черной шелковицы, мы показывали друг другу языки — «чей синей?» Зимой квартира отапливалась печкой-голландкой, к изразцам которой с мороза очень приятно было прикоснуться спиной и руками. До того, как подвели газ, русская печка тоже была в доме, но ее топили не для тепла — всю квартиру она обогреть не могла. Хулиганистая кошка Маркиза ночами уходила по своим кошачьим делам через форточку, возвращалась обратно утром и стучала лапками по стеклу, чтоб открыли форточку.

Бабушка на Соломенке тоже жила в двухэтажном доме со скрипучими лестницами и деревянными резными перилами, но на втором этаже. У дома был другой запах. Сада во дворе не было. Но зато рядом была Батыева гора, овеянная легендами так же, как соседняя Лысая гора для ведьминых шабашей, воспетая Н.В.Гоголем. Внутри Батыевой горы были пещеры, как в Киево-печерской Лавре, но вход в них не был известен никому из нас. Мы их упорно искали, но так и не нашли. Лет через десять после войны в киевских газетах писали, что из этих пещер извлекли человека, который замуровал там сам себя перед приходом немцев в Киев в 41-м, опасаясь еврейских погромов. Едой он запасся на 100 лет. И потерял счет времени. На Батыевой горе в заброшенных окопах и почти непроходимых зарослях ожины-ежевики можно было найти многие, интересные для пацанов остатки двух волн войны, прокатившихся через Киев, но на Соломенку меня тянуло не из-за Батыевой горы. У тверской бабушки я любил кушать, а соломенскую бабушку любил слушать. Хлеб насущный не заменял пищи духовной. Бабуля была великолепная рассказчица. Внуков вокруг нее крутилось поменьше, чем вокруг бабуни, и у нее оставалось больше свободного времени. Освободившись от хлопот, она складывала на коленях поверх передника свои натруженные, с узловатыми суставами руки и начинала рассказывать. Любимыми для неё и для нас рассказами были рассказы о животных. Я слушал её, смотрел на её добрую, поросшую волосами бородавку на подбородке и чувствовал, что это прекраснейшие моменты в жизни. От бабушки Оли я впервые и услышал про медведя. Не сказку, а быль.

Бабушка Оля, когда она еще была девчонкой Олькой, убила медведя хворостиной. Они с отцом Адамом жили в белорусском Полесье на кордоне. Мой прадед Адам Васильевич был лесничим, в 90 лет женился в третий раз и родил сына (на кордоне других мужиков не было) — так гласит семейное предание. Он родился в год смерти Пушкина, в 1837-м, а умер в 1940-м, прожив 102 года. Однажды его дочка Олька, в обязанности которой входило пасти бычка, пришла вечером домой без бычка. Она заигралась и не заметила, куда делся бычок. Решила, что он ушел домой сам. А дома его не оказалось. Отец выгнал Ольку обратно: «Иди, шукай бычка в панских овсах. Не знайдешь — погано буде». Она взяла «дрючок» и побежала к овсам. Босые девчоночьи ножки бесшумно бежали по нагретой солнцем за день дорожке. Августовская роса еще не омыла травы. В болоте коростель-деркач тянул свое «тпрруу», пытаясь обмануть свою жену-перепелку, что он все-таки ведет лошадь домой, а не пропил ее на ярмарке. Измученная огородными делами и долгим отсутствием пьянчуги-мужа перепелка звала его из овсов, чтобы он помог пропалывать огород: «подь-полоть, подь-полоть»… Было темно, но не страшно, всё вокруг было с детства родным и знакомым. Она увидела, что в овсах кто-то черный шевелится и чавкает сладкими колосьями. В полной уверенности, что это бычок, она подошла к нему и стеганула хворостиной с криком: «А шоб ты сдох!»

Медведь от неожиданности свечкой подпрыгнул вверх, дико взревел, покрутился на одном месте и упал. Олька пулей бросилась домой и влетела в избу с криком: «Тату, я ведмедя вбила!» Отец пошел вместе с ней и, действительно, нашел мертвого медведя. Земля вокруг него была испачкана поносом. Нервная система медведя оказалась слишком чувствительной, и «медвежья болезнь» стала для него смертельной. Бычок же нашелся у барского приказчика, который извлек его из овсов и теперь требовал заплатить штраф за потраву. Штрафом стала медвежья шкура. Мясо съели сами.

Вообще, в Полесье медведей добывали совсем не таким уникальным способом, как моя бабушка. Их добывали на дикий мед, если удавалось найти пчелиную борть в дупле дерева раньше, чем ее находил медведь. Ниже дупла вокруг ствола делались палати — непреодолимый для медведя барьер. Зацепившись когтями за край палатей и оторвавшись от ствола, медведь не мог ни вернуться назад к стволу дерева, ни вскарабкаться наверх. В конце концов он падал на землю на врытые внизу острые колья. Иногда у дупла его ждал другой сюрприз: оно было загорожено подвешенным на веревке тяжелым чурбаном с торчащими из него вершковыми гвоздями — ежом. Медведь откидывал ёж, чтобы забраться в дупло, но тот бил по медведю сзади. Недовольный и обозленный медведь стервенел от невозможности добраться до меда и упорно воевал с чурбаном до тех пор, пока от потери крови не сваливался вниз на колья. Были и другие способы охоты, но охотники всегда старались обезопасить себя от контакта с медведем, например, когда добывали медведя из берлоги, то выход из берлоги — чело, затягивали сетью-путом, или загораживали дрекольем, чтобы медведь через него долго продирался. Ружейные заботы передоверяли панам, продавая им берлоги по 10 рублей за штуку (корову можно было купить за три рубля).

Медведей добывают «на мед» и в наши дни, но более гуманным способом, без ежа и палатей. Охотники из Прибайкалья рассказывали, что медведя можно взять голыми руками, поставив ему бадью меда, смешанного с водкой. Нажравшийся медведь сначала катается на спине, урчит и хлопает себя лапами по пузу, а потом засыпает в обнимку с бадьей. Тут его можно вязать и делать с ним, что угодно. Пить меньше надо, особенно на халяву!

Мясо медведя, добытого моей бабушкой, долго вымачивали в настое ягод можжевельника и сушеных сосновых почек, а потом, нашпигованное корнем петрушки и свиным салом, запекали в ржаном тесте. Медвежье сало шло на вытопку, а затем на технические нужды. Ели только окорока и ступни, остальное мясо скармливали собакам. Медвежье мясо бабушке Оле не нравилось, как впрочем, не нравилась и другая дичь — она ее переела в детстве. Дикое мясо не выдерживало никакого сравнения с салом кабанчика, которого за две недели до забоя кормили исключительно яблоками, потом прикапчивали на соломе, пересыпали крупной солью и закапывали в холстине в землю для созревания. Аромат и нежность такого сала были вне конкуренции.

Медвежатина — это мясо для любителей. Его вкус зависит от того, чем медведь питался в последнее время. На Курилах и Камчатке мне приходилось есть медведей-рыбаков, которые во время лососевого нереста питаются почти исключительно рыбой. Стоя на перекате, медведь с кошачьей ловкостью извлекает из воды рыбу, прокусывает ей голову и выбрасывает на берег. Окончив рыбачить, он выедает у рыб мозги и брюшки, а тушки прикапывает землей для созревания. Потом, когда у рыбы появляется «душок», и мясо начинает отставать от костей, медведь-гурман возвращается к своим кладовым и наслаждается плодами рыбалки в полную мощь, смакуя рыбу губами в самом прямом смысле этого слова. Мясо медведя-рыбака кроме звериного медвежьего духа имеет сильный запах рыбы «с душком». Если медведь пасся на клоповнике — растет на Камчатке такая сладковатая мучнистая красно-оранжевая ягода с сильным запахом лесных клопов, которую медведи обожают, — медвежатина воняет клопами. Мясо медведя, добытого из берлоги в конце зимней спячки, вообще малосъедобно: нагулянное за осень сало заменяется водянистой тканью, которая сильно смердит мочой, а другие шлаки накапливаются в мышечной ткани и внутренних органах. В отличие от других животных, впадающих в зимнюю спячку, медведь за всю зиму ни разу не справляет нужду, его берлога остается девственно чистой. Все отходы обмена веществ остаются внутри. Вкус такой медвежатины очевиден без всякой дегустации. Но даже при «хорошей» пище во время нагула медвежатина имеет специфический звериный запах, от которого трудно избавиться, но который, правда, нравится многим гурманам. Копченый медвежий окорок — общепризнанный охотничий деликатес не только по психологическим свойствам.

Однажды мы собрались дома у знакомого охотника-охотоведа Юры «на медвежатину». На днях Юра организовывал травлю медведя собаками в целях воспитания зверовых лаек, и тренировка кончилась отстрелом. Медведь был опытный, заслуженный, коллега по работе, почти друг, но его час пробил. Юра жил в большой коммунальной квартире, где размещалось больше десятка семей. Звонить ему полагалось «три длинных, два коротких». Собирались гости порознь. Наконец, все отзвонили и разместились за столом, поставив разутые ноги в носках на лежащую под столом крупную суку западносибирской лайки. Прошлись по винегрету, разносолам и другим традиционным холодным закускам. Пора было переходить к званому блюду. Жена хозяина Тереза внесла в комнату гусятницу-латку, в которой под плотно закрытой крышкой находилось жаркое из медвежатины. Не успела приоткрыться дверь из коридора, как из под стола раздалось рычание, переходящее в хрип. Дремавшая собака выпрыгнула из-под стола, ее плотная шерсть стояла дыбом не только на загривке и на спине — по всему телу. Пасть ощерилась выше всех возможных пределов. Глаза налились кровью. Это был достойный противник медведя! Она не могла понять, откуда раздавался этот до жути знакомый запах. Тереза начала с извинений:

— Я ничего не могла сделать. К оленине и лосятине мы привыкли. Зайца я тоже уже умею делать, правда, лучше паштет. А это мясо я и вымачивала, и мариновала, и специй, что привезла от родственников из Испании, добавила в пять раз больше, чем надо. Все бесполезно.

Собаке дали понюхать жаркое, она успокоилась, поняв, откуда идет медвежий дух, и снова залезла под стол. Но безмятежной дремоты у нее уже не было. Время от времени из-под стола раздавалось рычание, и Юра каждый раз толкал суку ногой и кричал «фу!» Юра любил ее почти так же, как жену. Она тоже любила его. Ему приходилось заночевывать с ней в зимнем лесу в обнимку, зарывшись, как тетерев, в снежный сугроб. Зимним костром он баловался редко: «Хлопотно». Мне тоже приходилось ночевать в зимнем лесу без костра и мехового спального мешка, но в таких случаях я старался найти большой муравейник, покинутый на зиму обитателями. В нем было теплее, чем в снегу, но муравейники в рост человека попадались редко, и, главное, со мной не было теплой суки. С собакой теплее не только физически, но и душевно.

Жаркое было отменным. Мы его съели всё до донышка и хозяев расхвалили. Певчие птицы в клетках, которыми были увешаны стенки комнаты, нам подпевали на все голоса. В следующий раз я ел медвежатину только несколько лет спустя в медвежьем углу нашей планеты на Курильских островах.

Глава 2. КУРИЛЫ

Геологическая судьба до сих пор носила меня по местам, где медведей не было, или они были редкой экзотикой. Из среднеазиатских пустынь и гор я в 60-м впервые попал на Курилы, на самый южный остров Кунашир. Контраст с солончаками Кызыл-Кумов, такырами Усть-Юрта, высокогорными лугами-сыртами Тянь-Шаня и ледниками Памира был огромный. Экзотические тропические ярко-синие бабочки с размахом крыльев вдвое больше, чем у европейского махаона или аполлона, порхали над огромными цветами шиповника и дикой магнолии. Плоды шиповника были размером с небольшое яблоко, уплощенные, мясистые и сладкие. Пихта соседствовала с магнолией, бамбук — с кедровым стлаником. Лианы переплетали всё. На лианах и на всём, что выступало вверх, висели сапрофиты — воздушные водоросли. В лопухах четырехметровой высоты мы вместе с верховыми лошадями терялись где-то внизу. Лист лопуха накрывал лошадь целиком, как попона. Изумрудно-зеленый мох на земле и буреломе создавал цветовой фон. Ярко расписанные контрастными темно-коричневыми на оранжевом фоне рисунками, безостановочно орущие днем и ночью во всю мочь цикады длиной по 5-6 см (тоже гиганты по сравнению с бледно-серыми сочинскими цикадами размером чуть больше навозной мухи) создавали звуковой фон. Гамме запахов — от райского запаха цветущей магнолии до адского запаха серы из вулканических фумарол через сотни необычных промежуточных комбинаций, могли позавидовать французские парфюмеры.

Речки и ручьи во время нереста заполнялись лососями до предела. Казалось, что в ручье воды было меньше, чем рыбы. Из останков лососей вырастали пласты геологических пород: по прослойкам сине-зеленой глины-вивианита, образовавшейся из лососей в речных отложениях, можно было подсчитывать число нерестов и возраст геологических обнажений. Иногда, пугая нас, из бамбука выползали огромные, толщиной в ногу змеи. Это были безобидные полозы, которых японцы разводили на мясо на специальных фермах. Война разбила фермы и полозы одичали. Черные вороны были в два-три раза больше европейских: я знал одну пару черных воронов, постоянно проживающих в лесу Домодедовского района, но вороны из Подмосковья были мелюзгой, немногим больше грача. Курильские вороны были гигантами, их вещий крик был слышен за многие сотни метров.

Однако хозяевами острова были медведи, их тропы в тайге (или джунглях?) были хорошо утоптаны и переплетали весь остров. В маршрутах мы часто пользовались медвежьими тропами, других проходов иногда просто не было. Однажды на такой тропе мне пришлось столкнуться с медведем нос к носу. Я поднимался от нижнего фумарольного поля на склоне вулкана, где остались коллеги с оборудованием для отбора проб вулканических газов, к верхнему фумарольному полю. Я шел налегке на первую разведку. Со мной была только полевая сумка и курковая «тулка» 16-го калибра, заряженная двумя жаканами. Для самообороны. На всякий случай. Судя по количеству медвежьего помета, которым остров был унавожен более плотно, чем скверики и парки в Москве унавожены собаками, жаканы могли оказаться не лишними. Медвежьи кучи встречались на каждом шагу, в отличие от зимы медведи летом любили опорожняться.

Запыхавшись на крутом подъеме, я сел на подходящий камень, чтобы перекурить перед следующим подъемом. «Тулку» прислонил сбоку. Крутить самокрутку из махорки не хотелось, решил побаловаться папиросой. Достал никелированный портсигар, протертый по углам до желтой и даже более глубокой черной основы, на котором с одной стороны была выдавлена пара куропаток, а с другой — сеттер в стойке. В портсигаре папиросы не мялись, не мокли, и туда входила целая пачка папирос «Север», кроме одной, которая выкуривалась при перекладывании. Папиросы были для баловства, настоящее курево, купленное на базаре у Павелецкого вокзала в махорочном ряду и рекламируемое мужиками-производителями самосада как «табачок — золотое бревно», «табачок-самсон тянет на бабу и на сон» или «табачок-корешки выворачивает кишки», лежало в резиновом кисете вместе с нарезанной газетой. Покупалось оно с разговором и пробой, при последующем выкуривании тоже было несовместимо с торопливостью и суетой. Я достал из портсигара «северок», начал разминать папиросу пальцами, собрался постучать гильзой по портсигару, чтобы вытряхнуть из неё табачные крошки, продуть мундштук, смяв его после этого гармошкой — это был обычный ритуал закуривания папиросы, и полез в карман за спичками.

В этот момент из-за скалы, под которой я сидел, вылезла седая медвежья морда необъятных размеров. Она загораживала весь тоннель, пробитый медвежьей тропой в бамбуковых зарослях, и находилась от меня в полутора-двух метрах. Темно-карие глазки с кровавыми белками смотрели на меня в упор. Внутри меня где-то в животе ёкнуло. Я застыл и отвел глаза вниз на медвежьи лапы — на его когти; медведя видел боковым зрением. Я знал, что медведь не выносит человеческого взгляда. Взгляд глаза в глаза он воспринимает как вызов и старается избавиться от визуального контакта, завернув когтями кожу на голове противника с затылка на глаза, чтоб их закрыть и не допустить проникновения взглядом в свою звериную душу. Вороненые когти длиной с ладонь были почти на таком же расстоянии, как и ружье. Я понял, что ничего не успею сделать. И окаменел. Оцепенел. Другого выхода у меня просто не было.

Медведь потянул носом, потом потянул носом еще раз в сторону ружья. Зевнул мне в лицо, показав огромные желтые клыки и фиолетовый язык, зловоние у него из пасти шло премерзейшее. Медведь не без основания чувствовал себя хозяином положения. Потом он попятился назад и исчез за поворотом. У меня потемнело в глазах, по всему телу выступил холодный пот; медвежья болезнь со мной не случилась, но вполне могла случиться. Я все-таки достал спички и прикурил. С третьей спички. Две сломались. Первая папироса тоже лопнула под дрожащими пальцами. Пока я курил, затягиваясь глубже, чем всегда, пот высох. Хотелось убежать вниз, но я пошел вверх, забросив ружье за спину. Я надеялся, что все уже позади, и почему-то чувствовал, что медведь знал о вложенных в стволы жаканах, и что он простил самонадеянного человека-недоумка…

Позднее мы перевалили через остров с тихоокеанского берега на охотский. Охотское море дышало слабее Океана, темный ультрамарин океанской воды сменился на серовато-бирюзовый цвет, в море болтались футбольные мячи с усами — головы тюленей-сивучей, вокруг них плавали глупыши и летали «северные попугаи» — топорки. Бледно-салатные с розовыми прожилками колокола медуз более полуметра в диаметре и со щупальцами метровой длины валялись вдоль полосы отлива вперемежку с горами морской капусты, раковинами, стеклянными шарами-поплавками от сетей, морскими ежами, звездами, летучими рыбками и другим морским мусором. Отполированных морем китовых позвонков, в которых так же удобно отдыхать, как в кресле, здесь не было, зато комаров и мошки было гораздо больше. Накомарники, сетки Павловского, пропитанные диметилфталатом, и сам ДМФ помогали плохо и ненадолго.

На ночь, спасаясь от гнуса, мы залезли на пограничную наблюдательную вышку, — авось ветерком с моря продует. Ветра не было. Но зато ночью было ЧП. В кромешной темноте кто-то внизу под вышкой начал хозяйничать с нашими вещами. Гремел посудой, ревел дурным голосом, но от вышки не уходил. Спутанные лошади, арендованные нами в рыб колхозе для этого маршрута, паслись где-то в стороне, зверь был под нами. Все та же «тулка» с жаканами была наготове, но спускаться вниз, чтобы выяснить обстановку, никто не рисковал. До рассвета всё угомонилось. Рюкзаки и вьючные ящики оказались целы, посуда была разбросана. Ведро, в котором оставалось больше полведра недоеденной икры-пятиминутки и большая, «семейная» кастрюля с ухой из лососевых брюшков были чисто вылизаны. Мы решили, что медведю надело быть сыроедом и очень захотелось подсолониться.

На следующую ночь, неподалеку, на погранзаставе, мы залегли в спальниках на сеновале над хлевом. Проснулись от объяснений дневального с коровой. Она не хотела давать молоко и переворачивала подойник, он по-русски говорил ей все, что он о ней думает. Лежащая рядом со мной девушка-геолог прыскала от смеха. Дневальный не знал, что на сеновале кто-то есть. Корова маялась животом: полведра икры оказалось для нее многовато. В противоположность моей бабушке мы приняли корову за медведя. Это было простительно: рев был очень похож на звериный, да и кто мог подумать, что в медвежьих пенатах на краю света ночью гуляет корова?

Пограничники все как один были земляками-москвичами: на трудные участки границы набор проводился только из Москвы и Ленинграда, а этот остров считался трудным, на нем было около 400 нарушений в год: отношения с Японией, как всегда, были сложными. Встреча земляков была радостной, и вечером пограничники угощали нас медвежатиной. Медведь, которого мы ели, был музыкантом, и мы за ужином услышали его печально-лирическую историю. Он несколько раз подряд залезал на курильскую березу (веерообразное дерево, похожее по форме на итальянскую пинию), от которой через глубокий распадок были переброшены провода линии связи, и дергал их когтями, пока не порвутся. Это выяснила засада. Попытки отпугнуть медведя выстрелами результатов не дали, протянуть связь в другом месте было нельзя. Он снова и снова музицировал на этой своеобразной «гитаре», обрывая провода, пока автоматная очередь не прекратила концерты. Мясо медведя пахло рыбой, но всё же оно было лучше опостылевшей тушенки.

Музыкальность медведей удивительна, рассказов по этому поводу существует множество. Один из моих друзей-геологов столкнулся с медведем-музыкантом в Забайкалье. Мой знакомый был меломаном, и без гитары в экспедицию не ездил, хотя гитара в поле — большая обуза. Этот чудак любил играть на гитаре классику, особенно любил симфонии Гайдна, считал, что эта музыка лучше всего соединяет его душу с космосом. Оркестр с собой он захватить не мог, поэтому на привалах импровизировал на гитаре, нарушая музыкальные каноны, а когда гитары в руках не было, он напевал себе Гайдна «под нос». Это был не совсем Гайдн, но музыка была узнаваема. Однажды вечером после маршрута он бренчал на гитаре у догорающего костра, когда все уже расползлись спать по палаткам. И услышал за спиной тяжкий вздох. Не придавая ему значения, в полной уверенности, что это кто-то из своих, он продолжал бренчать. Вздох повторился. Повернув голову, он увидел рядом с собой сидящего с понурой головой, пригорюнившегося медведя, тот с чувством слушал концерт Гайдна. Концерт кончился, и медведь ушел. Товарищ не стал будить спящих: ушел, так ушел, но сам всю ночь был начеку, хотя считал, что тот, кто понимает Гайдна, достоин любого доверия и дружбы — у него был такой критерий оценки людей, теперь он распространился и на медведей. Утром ему не поверили и осмеяли, но он нашел и показал всем медвежьи следы.

Глава 3. СОЦИУМ МЕДВЕЖЬЕГО УГЛА

Потом мы передвигались на попутках от острова к острову, от вулкана к вулкану на север. От Кунашира к Итурупу, от Итурупа к Урупу, к Симуширу, Шумшу и Парамуширу. Мелкие безлюдные или малолюдные острова пропускали, так как туда можно было попасть только на своем транспорте, а своего транспорта у нас не было. Попутки были разные: иногда это был БО — «большой охотник» морских пограничников, иногда десантная баржа-самоходка, иногда рыбацкий катер, тащивший за собой плашкоут со льдом и солью для рыбацкой бригады. Половина маломерных судов в курильском флоте была трофейной, конфискованной пограничниками у японских браконьеров в наших водах. Из-под названий типа «Лебедь», «Чайка», «Топорок» выглядывали иероглифы. Японцы тоже не брезговали отловом наших рыбаков, которых передерживали в тюрьме на Хоккайдо, а потом меняли голова на голову на японцев. Поверх конфискованных «Лебедей» снова рисовали иероглифы. Обмен рыбаков производился на нашем острове Шикотан в Малой Курильской гряде (японцы не воспринимали названий Кунашир, Шикотан, им нужно было говорить Кунасири, Сикатань).

Попутками иногда были военные вертолеты, выделяемые нам бесплатно по «открытому письму» для всех советских и партийных организаций с просьбой оказать содействие в выполнении работы государственной важности, но помогали нам скорее не по письму, а по доброте душевной. В российской глубинке это самая главная ценность, недоступная или почти недоступная столичному жителю.

На всех островах люди хозяйничали на берегу, медведи — в глубине островов. Основательного хозяйства никто не заводил, все считали себя временными жителями, жили мечтой о возвращении на материк, о домике в Молдавии или на Украине, но я не видел человека, у которого бы эта мечта исполнилась. Уезжали, но не добирались дальше ресторана в Южно-Сахалинске или Хабаровске, совсем редко — в Иркутске. Спустив все деньги, возвращались обратно. Люди боялись исполнения своей мечты: пересесть с траулера-китобоя или с рыболовного сейнера в штормящем море на навозную грядку под цветущей вишней было невозможно, сломать себя никто не мог. Но страшно было расстаться и с мечтой о материке, иначе все на островах теряло смысл; жизнь оказывалась бесцельной. На островах брали только то, что давала Природа, не вкладывая в это доли своего труда. Огородов ни у кого не было, хотя снабжение было явно ущербным. Я только один раз за четыре года бродяжничества по островам съел один выращенный здесь огурец. Меня угостили им как величайшим деликатесом. Люди искали причину своего нежелания обживать острова не в себе и не в социальной политике, а в климате. У одного он был слишком сырой, у другого почва была плохая, третьему — не хватало тепла. А у японцев здесь росло всё и круглогодично, тепло в парниках на термальных водах было дармовое, островной гигантизм растений позволял выращивать чудеса.

Медведи тоже не пахали и не сеяли. Я с медведями вплотную не сходился, хотя бродил в их пространстве внутри островов. Наученный первой встречей, в маршрутах старался побольше шуметь, чтоб не вводить топтыгиных в грех. Они от встреч уходили сами. Встречи и конфликты между двумя основными представителями животного мира этого, поистине медвежьего, угла планеты были редки. Медведей не интересовали человеческие дела, а у людей были свои заботы. Географическое пространство между ними было поделено, больше делить было нечего. С медведями найти общий язык оказалось легче, чем с японцами.

Однажды нам удалось воспользоваться услугами пассажирского флота. Это было грузопассажирское судно малого каботажа, или просто «каботажка». Шло оно из Владивостока к Сахалину и далее вдоль всех Курил до Камчатки, останавливаясь у каждого мало-мальски значимого населенного пункта — по требованию, если туда был груз или пассажиры. Выгружалось и загружалось судно при помощи «авоськи», стоя далеко от берега на рейде. Путь от Владивостока до Петропавловска, который мощный океанский лайнер «Советский Союз» (бывший «Адольф Гитлер») проходил за четыре дня, каботажка осиливала за много недель; расписание было весьма приблизительным. На нижней пассажирской палубе, которая в народе имела название «свиндек», люди размещались, как придется, никаких кают не было. Смрад давно не мытых тел, вонь грязных носков и чеснока в закрытом пространстве палубы висели настолько густо, что сразу вспомнилось русское выражение «хоть топор вешай». После морского воздуха сюда спускаться не хотелось. Нам предстояло плыть всего пару дней, шторма не было, и мы разместились на открытой палубе. Отсюда мы увидели незабываемое зрелище русского абордажа.

На очередной стоянке, едва через капитанский «матюгальник» раздалось «якорь майна!», наверх взлетели и зацепились за фальшборт крючья-кошки. Корабль уже был окружен лодками, плотиками, катерами с островными жителями, работавшими на острове по трех- и пятилетним контрактам. Крепкие мужики шустро, как обезьяны, забирались на борт по привязанным к кошкам веревкам, держа зубами за ручки чемоданы. Перевалив через фальшборт, они наперегонки мчались к буфету корабельного ресторана. Буфетчица за стойкой была наготове. Чемодан, полный денег, открывался и вытряхивался на стойку. Буфетчица, не глядя, сметала кучу денег себе под ноги и ставила на стойку ящик водки. Ящик выносился на палубу и перекладывался в чемодан. Бутылки перестилались снятой с себя одеждой. Затем все так же, в зубах, чемодан спускался по веревке вместе с добытчиком вниз к заждавшимся его друзьям. Я спросил одного отоварившегося рыбачка: «А почему не спустить чемодан на веревке отдельно? В зубах же такой вес удержать трудно!» В ответ услышал: «Дура! А если он стукнется о борт?» На острове был сухой закон.

На этом острове была еще одна достопримечательность. Обычно на Курилах соотношение мужчин и женщин было резко сдвинуто в пользу женщин, их было на порядок меньше, и они чувствовали себя королевами. Они небрежно сортировали мужчин на три категории: любовников, хахалей и ё…ей. Критерии для отнесения мужчин к той или иной категории были просты, требования к мужчинам тоже; острова жили по собственным сексуальным канонам. Население острова, включая рыбаков с «мэрээсок», которые в основном болтались в море, насчитывало 700 человек, женщин было меньше сотни, но со своими женскими обязанностями они худо-бедно, примитивно справлялись.

В тот год установившееся на острове равновесие полов было резко нарушено. Предыдущая каботажка привезла на остров триста девушек, высланных из Москвы за 101-й километр «за тунеядство» по очередному Указу, придуманному неиссякаемым изобретателем Хрущевым. Это были бывшие студентки московских институтов, которых отчислили за аморалку и тут же причислили к тунеядкам. Они были конкурентками комсомольских активисток, но не хотели надевать на себя политическую ханжескую маску и занимались любимым делом не с комсомольскими вожаками после конференций, а когда и с кем захочется. Комсомольским активисткам конкурентки не нравились: что дозволено цезарю, то не дозволено быку, и не желавшие обратиться в райкомовских шлюх студентки оказались тунеядками. Затем им предложили завербоваться куда-нибудь для трудового перевоспитания. Они считали себя романтиками, называли себя романтиками, они были романтиками и это было время романтиков. Они завербовались на Курилы, чтобы чистить и рубить на конвейере сайру для консервов. И работали не хуже пожилых опытных работниц, но свое любимое дело не забыли, к тому же здесь были полуголодные мужики, которые ни разу в жизни не видели артистического секса. Это не был профессиональный бесчувственный секс проституток, брать деньги за любовь считалось плохим тоном; местные женщины отдавались ё…ям за флакон одеколона или чулки, но это тоже была не плата за любовь, а символические подарки для сохранения сложившегося порядка вещей и уверенности в жизни. Любовники обслуживались бескорыстно, по любви; хахалям её ещё нужно было заслужить. Женщин было мало, даже весьма поношенные и пожилые из них до прибытия москвичек были королевами. И вдруг такое ЧП! Столичные девушки блистали молодостью и красотой без всякой парижской косметики. Американские кинозвезды и супермодели, сделанные рекламой и макияжем, не годились нашим тунеядкам в подметки. Москвички были мастера сексуальной импровизации высокого класса, они взяли остров на абордаж без единого выстрела не только своим количеством, но и качеством. Победа была полной и безусловной. Остров сошел с ума.

Местное начальство было в шоке. Привыкшее к общению с бичами, завербованными любителями длинного рубля и прочими бродягами перекати-поле, легко справлявшееся с разухабистыми сорвиголовами, начальство растерялось. Привычные методы наведения социалистического порядка на острове оказались бесполезными, строить коммунизм с новым контингентом трудящихся было невозможно, но была партийная директива построить коммунизм при жизни нынешнего поколения советских людей. Методы Фиделя по перевоспитанию кубинских проституток для русских условий не годились. Островная тройка (секретарь райкома, председатель исполкома и директор рыбокомбината) заседала долго, по рации велись переговоры с материком, самолет мотался к обкомовскому начальству на Сахалин и обратно туда-сюда. Решение нашлось не сразу, но нашлось: всех москвичек загрузили на баржу, зацепили её за катер и поволокли в океан «куда-то дальше». Я об этом узнал на следующий год от островитян. Никто не знал — куда, предположения высказывались разные. Баржу могли утащить через Охотское море в Магадан, где были более опытные воспитатели, но до бухты Нагаева было две тысячи км, для катера — задача непосильная. Да и течения, в основном, встречные.

У меня лежит записка, извлеченная из подобранной на тихоокеанском берегу Кунашира бутылки из-под шампанского. Записка начинается каллиграфическим почерком: «Эта записка отправлена 6 ноября 1961 г. в бухте Нагаева. Всех выловивших её горячо поздравляем с праздником Великой Октябрьской Революции. Желаем счастья, успехов работе. С приветом.» (подпись неразборчива). Затем другим почерком: «Сообщите, когда выловите и где, кто и при каких обстоятельствах по адресу: Владивосток-19, т/х «К.Цеткин». Ждем, хоть через сто лет. Не беспокойтесь, мы доживем». Душевное состояние писавших было понятным, они начали праздновать заранее. Я написал ответ на имя теплохода, хотя адрес был немногим лучше, чем у чеховского Ваньки Жукова: все-таки не часто приходится вылавливать в океане бутылки с почтой. Не знаю, дошло ли мое письмо до адресатов, как их письмо до меня, но мне это одностороннее общение до сих пор приятно. Эта бутылка болталась в море два года, за два года она проплыла две тысячи километров с севера на юг, пересекла Охотское море и вышла в Тихий океан. Тут её и прибило к берегу, дальше она никому не была нужна. Японцы и американцы её бы не поняли.

Поэтому версия с Магаданом была несостоятельной. Командоры и Камчатка отпадали по тем же причинам, что и Курилы. Но была еще одна версия, навеянная недавним «героическим» рейдом сержанта Зиганшина с тремя солдатами и высказанная сослуживцами Зиганшина, которые всё ещё продолжали служить на Курилах (после двух сокращений армии срок службы для пограничников был увеличен до четырех лет, моряков — до пяти). Московские стиляги тогда бацали буги-вуги и рок-н-ролл под частушку-шлягер: «Зиганшин буги, Поплавский рок, Зиганшин съел второй сапог»… Сержант Зиганшин был в моде не только на Курилах, но и в Москве, и в Америке.

Для тех, кто не знает, рассказ очевидцев (за что купил — за то продаю, врали мне или нет, не знаю): «Ребята, на соседнем острове, говорят, есть не только водка, но и картошка. Пожарить бы! Может, смотаемся? Кто рискнет? А мы от ротного прикроем. Потом с ним разберемся». Добровольцев идти в самоволку нашлось четверо. Скинулись. Запрягли десантную баржу-самоходку и поплыли. Взяли ящик водки и мешок картошки, поплыли обратно. Но тут начался шторм и заглох мотор. Разбирать и чинить его при болтанке было не с руки, да и не умели. А ящик водки стоял в кубрике.

Потом кончилась водка, кончилась картошка, кончился НЗ, а шторм продолжался, мотор не чинился. Оставалась гармонь с кожаными мехами и кожаные сапоги сержанта, у рядовых солдат были несъедобные кирзовые сапоги. Вспомнив сказки про героев-полярников, попытались сварить меха от гармони. Сержант сапоги не дал, а гармонь оказалась несъедобной. Пожевали и выплюнули. Сгинуть бы им в океанской пучине без следа, но Судьба придумала для них крутой поворот.

Сначала Курильское течение унесло их на юг, потом течение Куросиво развернуло и понесло баржу на северо-восток, передало её из рук в руки Северному тихоокеанскому течению, и она прямиком направилась на восток к Америке, к славному городу Сан-Франциско, куда русские плавали испокон веков, когда и города этого еще не было; а может быть, баржу понесло и к Лос-Анджелесу, где неподалеку находится Голливуд, деревня миллиардеров Беверли-Хиллз и (как шепотом поговаривают православные земляки) — трон дьявола. До Голливуда Зиганшин с компанией не доплыли, американский эсминец подобрал их раньше. Здесь они попали в самое сильное течение — политическое.

Начиналась разрядка международной напряженности, Хрущев еще не стучал башмаком в ООН, наши ракеты ещё не доплыли до Кубы, и перспективы были радужными. Требовалась сенсация о советско-американской дружбе, и она подвернулась. Натренированная американская реклама взвыла от радости: «Русские медведи в Америке! Американские моряки спасают русских героев!» На телеэкранах героями выглядели упитанные американцы, снисходительно похлопывавшие по плечу давно небритых и оголодавших советских парней. Их откормили, побрили, приодели, нацепили модные американские галстуки, привезли в Москву, вручили золотые звезды Героев Советского Союза и пустили выступать перед трудящимися с рассказом о своем героизме. Под трибунал они не попали. Их служба кончилась, но возможно, скорее, началась в другой ипостаси. Большинство однополчан им завидовало, но не все. Некоторые их жалели.

А где же московские красавицы? Никто не знает. Они как в воду канули, в Голливуде не объявились, газетных сенсаций не было. Больше о них никто не слышал.

И ещё один штрих к картине нравов человеческого социума медвежьего угла. Однажды, выйдя из маршрута, мы застали город Южно-Курильск пустым. На улицах не было ни одного человека, и все дома были открыты. Наше недоумение разрешилось, когда мы, пройдя квартала четыре, наконец, встретили патруль дружинников, который проверял, не остались ли в домах забытые люди. Оказывается, была объявлена тревога цунами, откуда-то из-под Чили шла волна, а для горожан это был праздник: день актирован, работать не надо, но все обязаны подняться на сопку и ждать отбоя тревоги. Ждать, естественно, гораздо легче, когда с тобой есть бутылка и гармошка. Да ещё в большой компании. Гармоней, баянов и аккордеонов в городе было много, и на сопке веселье гудело вовсю. Тревоги цунами объявлялись часто и были, как правило, ложными. Но не всегда, — в тот год цунами смыло город Северо-Курильск на Парамушире. Город как корова языком слизала.

Глава 4. КАМЧАТКА

На следующий год после студенческой практики в Казахстане мне подвернулась возможность слетать на Камчатку. Знакомые гляциологи (специалисты по наземному льду, которых не следует путать с мерзлотоведами-криологами, специалистами по подземному льду) собирали отряд для десантирования на ледники Камчатки. По их данным эти ледники вели себя как «ненормальные», то ли таяли не в ту сторону, когда все остальные ледники северного полушария нарастали, то ли как-то странно пульсировали, сейчас я уже не помню. Это было видно на фотографиях аэрофотосъемок, проведенных в разные годы. Ледники Камчатки были ни на какие другие ледники не похожи: ни на Памирские, ни на Гренландские, ни на Антарктические, ни на какие другие ледники на земном шаре, они нарушали все законы науки гляциологии. Ученые перестали бы себя уважать, если бы не попытались разрешить возникшие парадоксы. Они добились организации рекогносцировочного кратковременного выезда на эти ледники с очень ограниченным финансированием. И начали подбирать отряд из опытных экспедиционников. Я с ними уже зимовал на ледниках Тянь-Шаня, они меня знали. Психологическая совместимость — не последний гвоздь при постройке зимовки и отряда.

После телефонного звонка я загорелся: на Камчатке я ещё не был, дальше Курил не забредал. Но каникулы кончались, а цербер студентов Геологического факультета МГУ, заведующая учебной частью факультета Татьяна Степановна была настолько строгая, что мы старались обходить её стороной, не попадаться ей на глаза. С нарушителями она расправлялась жестко. Могла выгнать за ничтожные прогулы, за «хвосты» по зачетам, для студентов она была решающей инстанцией. Я ходил за ней, как бездомный пёс-попрошайка, и княвал: «Всего-то опоздаю на две недели. Я быстро наверстаю. Вы же знаете, что хвостов у меня никогда не было. Жить ведь на что-то надо, стипендии не хватает. Зато разгружать вагоны потом не буду, буду учиться. На Камчатке полевые 150%». В конце концов, она взяла у меня письмо из академического института за тремя известными в научном мире подписями с просьбой разрешить мне опоздать на занятия на две недели. Глянула на подписи, фыркнула и сказала: «Хоть на один день опоздаешь — выгоню. Можешь ехать». Я умчался от неё, окрыленный.

Перед отъездом в поле на Камчатку я получил в управлении МВД разрешение на нарезное оружие и поехал на оружейный спец склад, чтоб взять оружие напрокат. Хотя на Камчатку я летел впервые, но знал, что там медведей еще больше, чем на Курилах, и что они ещё крупнее. Я хорошо помнил того седого медведя с Кунашира, который однажды выдохнул жарким смрадом мне в лицо. А вдруг попадется медведица, которой взбредет в голову, что я хочу обидеть её детишек, и она не уйдёт с дороги? Поэтому я шел вооружаться целенаправленно. На этом спец складе получали личное нарезное оружие, если оно требовалось «для охраны секретных документов в труднодоступных районах». Обычно кладовщик в обмен на разрешение клал на стойку пистолет ТТ с боезапасом и давал журнал регистрации для росписи и указания срока проката. Расписавшись и сунув ТТ в портфель, можно было идти. Бывалые полярники мне рассказали, что за задней дверью есть удивительный склад, которым они пользовались, собираясь на зимовки. Для входа туда требовался стеклянный пропуск, и я запасся бутылкой коньяка «Греми».

Склад, действительно, был удивительным. Пройдя мимо стеллажей с трехлинейками Мосина образца 1893 года, кавалерийских карабинов, автоматов ППШ, Калашникова и немецких «шмайсеров», я, наконец, дошел до стеллажей с винчестерами, ремингтонами и другим нестандартным оружием. Роясь в этом железном хламе, наткнулся на ружье фирмы Зауэр, три кольца, на замках которого, на серебряных накладках, были выгравированы олени, медведи и кабаны. Шейка приклада, приклад и цевьё были отделаны слоновой костью, разрисованной сценами охоты. Любуясь ружьем, я подумал, что с ним можно было бы пойти на бекасов, но лучше повесить его на ковер.

В школе я учился с маленьким рыжим парнишкой по фамилии Марголин. Однажды учительница повела нас к нему домой на экскурсию, и мы недоумевали, что можно у такого пацана интересного увидеть? Он жил в доме на Большой Ордынке в подвале без окон, с потолка капало. Его слепой отец сидел на мешке с картошкой, рядом стоял второй мешок. Слепой занимался странными вещами — он портил картошку. Он брал из мешка картофелину и резал её перочинным ножичком на какие-то странной формы кусочки. Потом долго ощупывал кусочек и выбрасывал его на пол. Некоторые кусочки он клал в миску на табурете. Потом к дому подъезжала легковая автомашина с военными. Они забирали миску с кусочками картошки и увозили её с собой. Марголин был конструктором-оружейником. Он делал красивое оружие. Некрасивое валялось на полу. Малокалиберные пистолеты системы Марголина были любимым оружием у чемпионов мира по стрельбе.

Потом я прикинул на руку многозарядный полуавтомат-браунинг, но этот охотничий пулемет мне чем-то не понравился. Наконец, нашел облегченный карабин приличного калибра (палец легко входил в ствол) непонятной фирмы, у которого на затылке приклада был отчеканен слон. Для него нашлось 20 патронов, снаряженных разрывными пулями дум-дум с плоской головкой. Оружие, наносящее особо тяжкие повреждения и запрещенное на войне между людьми. Оружие для охоты на слонов. Я был уверен, что камчатский медведь пострашнее слона, хотя слонов видел только в зоопарке. Карабин я взял, для этого пришлось сбегать еще за одной бутылкой.

Мы проводили заброску на ледники Кроноцкого полуострова Камчатки. В авиаотряде для нас нашелся только маленький двухместный вертолет Ми-1, бравший на борт, кроме людей, всего 100 кг груза. В нашем отряде было пятеро, плюс экспедиционное оборудование. Приходилось делать несколько рейсов. От аэропорта до ледника было около трехсот километров, погода позволяла не торопиться.

Камчатка полыхала яркими красками золотой осени. Под зелено-голубым небом дымились вулканы, расписанные красно-оранжевыми мазками охры окисленных пород и ярко-желтой серой фумарольных полей на фоне черных туфов свежих вулканических выбросов. На вулканических конусах висели снежники и зацепившиеся за макушки вулканов шляпы-облака. Изумрудные от взвешенной коллоидной серы озера лежали в темной оправе свежих, еще ничем не поросших пород, а ярко-синие озера с чистой водой обрамлялись зелено-золотой растительностью. Ледники сверкали аквамарином. Закаты были ни на что привычно-земное не похожи, можно было подумать, что мы оказались на другой, прекрасной планете. Такие яркие, сочные краски в необычных сочетаниях бывают только на Севере; на Камчатке — цветовые эффекты неба трансформируются и усиливаются из-за присутствия в атмосфере вулканической пыли и газов, после крупных извержений закаты и восходы особенно красивы, но сфотографировать и описать эту красоту невозможно. Знаменитого художника Севера, певца Аляски Рокуэлла Кента критики когда-то ругали за перебор в цветопередаче. Для Камчатки палитра Кента была бы слишком бледной.

Вертолет летел над большим полем голубичника. Цвет ягод голубики смешивался с пурпурным цветом прихваченных первыми ночными заморозками листьев. Местами листья с низкорослых кустиков уже осыпались, и земля от оголенных ягод становилась почти чисто голубой; попадались фиолетовые пятна зарослей жимолости. На этом гигантском ягоднике паслись медведи, я насчитал в поле зрения шестнадцать косолапых. Вертолетчик Володя наклонился к моему уху и прокричал сквозь гул мотора: «Хочешь, погоняем медведя?» Я кивнул, вертолет пошел на снижение. Володя выбрал одного из топтыгиных и сел ему на хвост: колеса вертолета были в 1-2 метрах над медведем, мех у него на спине раздуло во все стороны воздушной струей от винта. Медведь, распластавшись, понесся к далеким спасительным зарослям кедрового стланика, вертолет висел точно над ним. Володя толкнул меня в бок и постучал пальцем по спидометру. На нем устойчиво держалось 90 км/ч. Я знал, что медведь легко догоняет лошадь на полном скаку, но не знал, что он может развивать такую скорость при такой массе.

Размеры бурого медведя зависят от географической долготы и широты. Европейский и, особенно, кавказский медведи самые мелкие, килограммов на 100-150, восточносибирский медведь достигает 250-300 кг, дальневосточный еще крупнее — до 350 кг, а камчатский — самый большой, до 500 кг. Правда, белый медведь бывает еще больше — до 700 кг. При этом медведи обладают не только огромной силой, но и кошачьей ловкостью, гибкостью и мгновенной реакцией. Свалить камчатского медведя с одного выстрела — редкая удача. Обычно на него охотятся с вертолета, самолета, проволочными петлями, ловушками, капканами или самострелами, хотя такая охота считается браконьерской. Выходить на медведя один на один — дураков нет. Однажды при коллективной охоте, которую устроили в соседней геологической партии для пополнения продовольствия «подножным кормом», медведя положил только восемнадцатый выстрел, после того как он, смертельно раненный, бросился в атаку и уже почти достал обидчиков. Большинство пуль калибра 7,62 мм, жаканов и круглых пуль 12-го и 16-го калибров сидело в груди и лапах медведя, но пять зарядов оказалось в убойных местах — голове и области сердца. Шкура на лбу медведя была изодрана пулями в клочья, но лобная кость оказалась цела. Скошенный медвежий череп имеет очень плотную лобную кость, от которой пули рикошетят, а мозг отделен от лобной кости уникальной воздушной камерой, спасающей медведя от сотрясения мозга.

Медведь нам надоел, мы ему и подавно. Вертолет поднялся вверх и пошел по заданному маршруту мимо Кроноцкого заповедника, мимо оставшегося в стороне красивейшего в мире треугольника Кроноцкого озера к нашей точке. Мы высадились прямо на ледник, выбрав самую большую ледяную глыбу без трещин. Трещины глубиной в 20-50 и больше метров и разной ширины были прекрасно видны с воздуха, снегом их ещё не перемело. Лед сверкал на солнце огромным алмазом голубой воды. Мы высадились на две недели. Запас питания был на два месяца, страховались от неожиданностей. Но рацию с радистом не взяли: не позволил академический бюджет и штатное расписание. В авиаотряде оставили карту с нашей точкой и датой эвакуации. Пять здоровых мужиков имели хороший экспедиционный опыт: побывали не только в многочисленных экспедициях на материке, но и зимовали в Арктике и Антарктиде. Беспокоиться было не о чем. Всего-то две недели. Обустроившись, поставили палатки на каркасах из бамбука, вырубили ледорубами подо льдом пещеру для склада, провертели ледовым буром трубу-отдушину, завесили вход-тамбур двойным брезентовым тентом, закрепленным за лед скальными крючьями; в шутку назвали пещеру берлогой. Установили вокруг лагеря опознавательные бамбуковые шесты с брезентовыми флагами-роджерами, чтобы легче было находить лагерь при возвращении из маршрутов. И для вертолётчика Володи. И начали будничную плановую работу.

В одном из маршрутов мне повезло. Я пристроил треногу с теодолитом на краю языка-ледопада, воткнулся глазом в окуляр трубы и начал шарить взглядом по противоположному склону ущелья. И тут в поле зрения показалась медведица с четырьмя медвежатами. Они шли по гребню хребта вверх ногами: оптика переворачивала изображение. Медведица была матерью-героиней: обычно у медведей бывает один-два, редко — три и совсем редко — четыре медвежонка. У этой было четыре. Подойдя к камню размером с небольшой легковой автомобиль, медведица легко поддела его лапой, и он поскакал вниз по склону. Все пятеро мишек, свесив вниз головы, с интересом наблюдали за прыжками камня, и только когда каменный «мячик», наконец, далеко внизу остановился, сгрудились около места, на котором он лежал. Вытягивая губы трубочкой, медвежата что-то слизывали с земли, медведица наблюдала за ними. Потом они двинулись к следующей каменной глыбе. Повторилась та же картина: сначала они любовались на прыгающий камень, потом лакомились. Я вспомнил изречение Козьмы Пруткова: «Бросая в воду камешки, смотри на круги, ими образуемые; иначе такое бросание будет пустою забавою».

Забава медведей не была пустой, они не только развлекались, но и подкармливались. А, возможно, и наводили порядок в своем хозяйстве. Больших камней впереди видно не было, маленькие медведей не интересовали. Но зато попался снежник: расщелина в склоне была забита плотным прошлогодним снегом-фирном. Медведица уселась на зад и поехала с горки, медвежата за ней. Я подумал, что они пойдут понизу, но не тут-то было. Они поднялись наверх и поехали снова. В третий раз мамаша осталась наверху, и кататься начали одни медвежата. Они скатывались, кувыркаясь через голову и мне казалось, что они визжат от удовольствия. Я забыл о работе, настолько интересно было наблюдать за косолапыми. Но примерно через полчаса медведица решила уходить. Она, по-видимому, что-то сказала медвежатам, и трое из них остались с ней наверху. Четвертый же снова покатился с горки. Медведица села и начала лизать ступню правой передней лапы. Обычно медведь лижет лапу в состоянии обиды и раздражения, но отнюдь не при спячке в берлоге. Но обижаться на своего ребенка? Медвежонок внизу не торопился. Медведица встала и пошла вдоль хребта. Трое медвежат пошли за ней. Когда четвертый медвежонок догнал уходящих, медведица повернулась к неслуху и влепила ему вылизанной лапой такую оплеуху, от которого тот отлетел на пару метров, перевернувшись через голову. Затем наказанный, как ни в чем не бывало, встал на ноги, встряхнулся и смирно пошел со всеми вместе. Воспитание возымело действие. Тогда у меня еще не было детей, теперь я её понимаю вполне.

Медведи попадались на глаза часто, почти каждый день, но в контакт с ними мы не вступали. Работали. Подошел условный день, когда за нами должен был прилететь вертолет, но вертолет не прилетел. Не прилетел он и на следующий день, и на третий, и на четвертый… Мы давно упаковались, ждали и строили догадки. Погода стояла лётная, и вертолет мог прилететь в любую минуту. Что-то предпринимать резона не было. Налетела первая пурга. Это уже была нелетная погода, и отсутствие вертолета было объяснимым. Но она кончилась, засветило солнце, а вертолета все не было. Потом прошла вторая пурга, лётных дней оставалось все меньше. Медведи, как по команде, исчезли. На Камчатку пришла зима. Прошел месяц, продукты ещё были: мы оказались достаточно предусмотрительными, и ждали. Ждать хуже, чем догонять, мы это понимали всеми фибрами души.

На втором месяце нашей вынужденной зимовки начались неприятности. Сначала налетел ураган. Он порвал в клочья брезентовые палатки, натянутые на бамбуковых каркасах, и разбросал лежавшие в них вещи. Мы схоронились подо льдом в складе. Расширили ледяную берлогу, превратив её в двухкомнатную: одну комнату для экспедиционного оборудования, другую — жилую. В жилой части иногда разводили бензиновый примус, но был риск, что мы останемся без крыши: с потолка начинало капать. Правда, сверху крыша утолщалась за счет нового снега. Труба-отдушина приняла форму параболы, вытянувшись наверху почти горизонтально вдоль господствующих ветров. Ураганные ветры почти не прекращались, выходить наверх можно было только обвязавшись страховочной веревкой, иначе могло унести. Еда кончалась. Дневной рацион сократили до одной кружки гречневой крупы на пятерых. Непогода продолжалась.

В один из дней относительного затишья землю рвануло землетрясение. Именно рвануло. Землетрясения силой до 3-4 баллов на Камчатке в тот год происходили чаще, чем раз в месяц. Нас они не волновали, мы были на открытом воздухе, и на голову ничего свалиться не могло. Мне даже нравилось, когда земля под спальным мешком начинала раскачиваться, как качели; днем, на ногах, такое землетрясение можно было просто не заметить. Но в этот раз происходило что-то жуткое: сначала по нашим чувствам ударил какой-то нервный шквал. Возможно, это была волна неслышимого подземного инфразвука. Было непонятно, как мы его почувствовали, но почувствовали все одновременно. «Шестое чувство» было обострено голодом, возможно, что и резонанс окружающего нас льда сыграл свою роль. Пробив головой снег, засыпавший вход в берлогу, мы выскочили наверх, на поверхность ледника. Тут лёд, переметенный свежим снегом полуметровой толщины, стукнул нас по подметкам с такой силой, что все упали. Впечатление было такое, что тебя по пяткам ударили кувалдой. Снег смягчил удар, иначе он был бы ещё сильнее. Земля вздыбилась. Окружающие ледник скалы лопались на глазах. Рельеф менял привычные очертания. Пыль поднялась к небу. Небо, воздух, снег, скалы — всё стало серым. Огромный массив льда весом в десятки миллионов тонн болтался в чаше горного цирка, как ледышка в бокале шампанского. Старые трещины в леднике на наших глазах широко открывались и закрывались. Появлялись новые трещины, к нашему счастью, не прямо под нами; мы выбрали удачную глыбу для жилья. Удары повторялись, но сила толчков ослабевала. Уже можно было удержаться на ногах. Стрессовое состояние ослабевало синхронно с силой толчков.

Когда толчки прекратились, мы занялись анализом ситуации. Пришли к выводу, что оказались в эпицентре землетрясения, сила разрушений в котором определялась не только горизонтальной, но и вертикальной сейсмической волной. Сейсмографа у нас не было, но и так всё было очевидно. Толчки могли повториться в этом же месте. Продукты у нас все кончились, несмотря на экономный режим питания, а подножного корма не было. Медведей не было, другой дичи — тоже. Мы пытались есть крупную и даже не очень горькую рябину, которую нашли на соседнем склоне, но она, как оказалось, обладала сильными мочегонными свойствами. Смерть от обессоливания организма могла наступить ещё раньше, чем от голода; от рябины отказались, больше ничего съедобного вокруг не было. Курева тоже не было, высушенные на примусе рябиновые веточки его заменить не смогли. Муки голода кончились на третий-пятый день, — у кого как, муки курильщиков продолжались. Наши организмы перешли на автономное внутриклеточное питание, поедая жировые запасы (у кого они были) или мышечную ткань (у тощих). Я был тощим язвенником, и слабел с каждым днем, но зато язва болеть перестала.

Медведи зимой живут за счет жира, а не за счет мяса. Эта их особенность уникальна и человеку не свойственна. Человек более всеяден, чем медведь, во время голодовки ест у себя и то, и другое. Медведь же свою силу вместе с мышцами во время зимней спячки сохраняет.

Была надежда, что землетрясение выгнало медведей из берлог и нам удастся использовать тот самый карабин с разрывными пулями дум-дум, который ещё ни разу не стрелял. Жизнь одного медведя могла спасти жизнь пяти научных работников, но желанного зверя не было. Ждать вертолет было уже бессмысленно, надо было выходить к людям, бросив всё оборудование, налегке. Начальник отряда бурчал под нос: «Меня посадят, я же материально-ответственный. Уникальная цейссовская оптика, кукули из волчьих шкур…» Подсчитывая сумму убытков, он понимал, что другого выхода нет. Нашли компромиссное решение: решили погнаться за двумя зайцами. Мы с ним вдвоем должны были идти на ближайшую погранзаставу за помощью, остальные трое продолжали ждать в лагере вертолет. Если бы он прилетел, нас подобрали бы по пути. Но путь к московскому дому оказался непростым.

Глава 5. ПУТЬ К ДОМУ

По военной карте-двухкилометровке был разработан маршрут. Маршруты на ней уже были обозначены веселыми красными буковками, вьющимися по горам и долам: «Возможно движение лошади с вьюком с мая по октябрь». Ну, если лошадь пройдет в октябре, то мы с альпинистским оборудованием тем более должны были пройти даже зимой. Измерили длину маршрута курвиметром, оценили его сложность и положили на него 3-4 дня. Всего-то чуть больше сотни километров! Собрались. Поскольку силы таяли, взяли только самое необходимое. Необходимого набралось достаточно много. Спальники из волчьих шкур оставили, взяли только вкладыши в них на гагачьем пуху. Их продувало, и в снегу в них не поспишь. Поэтому взяли легкую альпинистскую палатку со стенками из батиста и крышей из серебрянки; она тянула больше, чем современные палатки из синтетики, но тогда их еще не было, и двухкилограммовая палатка казалась пушинкой. Один ледоруб на двоих для идущего сзади, чтобы цепляться при падении; один альпеншток для идущего впереди, чтобы щупать трещины под снегом, а если провалишься, чтобы зацепиться за края трещины. Десяток скальных крючьев для небольших стенок, страховочные концы. Бензиновый примус и флягу бензина, чтобы иногда восполнить исчезающие калории кипятком и согреться. Запасные носки из толстой верблюжьей шерсти до колен, если провалишься в какой-нибудь ручей под лёд. Капроновую веревку-фал и пару карабинов для переправ. Планшет с картой, компас, ножи, котелок, соль, спички, патроны… И карабин для охоты на слонов. Мне он уже не казался облегченным. Вес все равно набрался, хотя отказались от запасной одежды и обуви, а еду нести было не нужно. Обулись в горные ботинки на триконях, кошки брать не стали, потом оказалось, что зря. Оделись, посидели на дорожку, лишние слова были не нужны, молча пожелали себе удачи и пошли.

Дорога по крутым склонам была нелегкой. Прыгать с одного обледенелого камня на другой, как козы, мы уже не могли: сил не было. Иногда падали в голодный обморок. Неожиданно. Очнешься, глядь, мордой на льду, а напарник сидит рядом и ждет, тоже отдыхает. За три дня мы прошли всего тридцать километров, скорость движения оказалась в 4-5 раз меньше предполагаемой. Подножного корма так и не было, медведи не попадались. Скорее всего, они заранее ушли на зимовку из района будущего сильного землетрясения куда подальше, предугадав землетрясение своим звериным чутьем.

Однажды перед нами порхнула и села на снег стайка белых куропаток. Сняв со спины карабин, я подошел почти вплотную к месту их посадки, но ничего не увидел. Глаза слезились от белизны. Лёг на снег, закрыл глаза, отдохнул и начал осматривать предполагаемое место посадки систематически, сантиметр за сантиметром. Вдруг метрах в десяти от себя увидел на снегу черную точку — глаз одной из куропаток. Вслед за этим сразу же увидел контур её тела. Ярко-белый на ярко-белом. Других куропаток видно не было. Прицелился, потянул за спуск. Отдача приклада чуть не вывихнула мне плечо, заряд был непривычно мощный. Другие куропатки вспорхнули вверх, оказалось, что они сидели здесь же. Ошметки куропатки разбросало вперед метров на пять. Мы собрали всё вместе с окровавленным снегом и перьями, в котелок. Поискали желчь, но нашли только кусочек печенки, всё облепило снегом, рассмотреть было трудно.

Развели примус, вскипятили, выпили по одному глотку горьковатого бульона (жёлчь все-таки оказалась в котелке) и стали ждать. Лучше бы мы не увидели этих куропаток! Рези в желудке начались страшные. Перетерпели, переждали, выпили еще по два глотка. Рези уже были поменьше и прошли быстрее. Включался механизм пищеварения. Очень захотелось спать. Поставили палатку, залезли в спальники и стали на сон грядущий разжевывать по маленькому кусочку горьковатого мяса, не глотая, пока мясо само не растворилось во рту. Выспались. Проснулись от чувства голода, о котором уже успели забыть. Съели половину котелка, обсасывая перышки и разжевывая косточки, и снова заснули. После второго сна сил явно прибавилось. Доели остатки, в животе для них места хватило. Не тащить же с собой, а вдруг прольется? Появилась надежда, что повезет ещё. Но больше не везло, даже наоборот.

Через неделю мы подошли к вертикальной стенке. Она стояла поперек нашего пути, ограниченная слева горным хребтом, а справа — каньоном. В каньон шириной меньше ста метров и такой глубины, что в него можно было спрятать высотное здание Московского Университета вместе со шпилем и звездой, спуститься было невозможно, к тому же он уходил в сторону от нашего маршрута. Каньон на карте был. Хребет тоже был, но, судя по тому, что было нарисовано на карте, залезать на него было неинтересно. А вот стенки высотой в несколько сот метров, стоящей поперек пути, на карте не было. Веселые красные буковки «возможно движение лошади с вьюком…» бежали прямо через неё. Это была точная вертикаль, даже без отрицательных уклонов. И без единой трещины. Преодолеть её с нашими средствами было невозможно. Мы решили, что она всё же не выросла при землетрясениях, а просто картографы схалтурили, составляя карту по аэрофотоснимкам. В этих местах до нас вряд ли ступала нога человека и нога топографа. Я ещё помнил школьные карты с последними белыми пятнами на нашей планете, которые были внутри Антарктиды, в районе Индигирки и на Камчатке. Белое пятно на Камчатке рисовали именно здесь, где мы сейчас были, с тех пор прошло не так много времени.

Мы пошли обратно, пытаясь найти обходной путь, но пути не было. Ничего съедобного тоже не было. Муки голода возобновились, куропатка была слишком маленькой, много меньше желанного медведя. Двигаясь по краю каньона и пересекая узкую обледенелую расщелину, мы сорвались. Сначала сорвался мой начальник, но он зацепился своими меховыми штанами, которые вывез из Антарктиды (эти пижонские штаны имели народное название «инкубаторы», мы же носили солдатские стеганые ватные), за вмерзший в лёд камень. Я вряд ли смог бы удержать его на связке, поскольку тоже находился на льду, а ледоруб был у него. Альпеншток с острым наконечником, которым можно было держаться за лёд, улетел в пропасть еще раньше. Я вытащил напарника, потом сорвался сам и при падении разбил грудь о борт каменного лотка, по которому меня несло вниз к пропасти. За два метра до края всё же зацепился за лед ножом, который успел достать. Напарник меня удержать не смог бы, сил у него тоже не было. Страховочный конец был у него, а мне следовало его зацепить за что-нибудь неживое. Я мог утащить его с собой в пропасть, но я уже плохо соображал. Выцарапался на ровную местность, прощупал ребра: два ребра прогибались и похрустывали, лёгкие откашливались с кровью. Достал индивидуальный пакет и наложил тугую повязку. Откашливать кровь было больно, повязка кашлять мешала. Напарник-начальник был уже не помощник, он отключился. Сидел на камне и нараспев тянул: «Ка-ак я па-а-адал, ка-ак я па-а-адал…» На меня он не реагировал. Я поставил палатку, хоть было еще начало светового дня, уложил начальника и забрался в мешок сам. От бессилия хотелось плакать, комок стоял в горле. Есть уже снова не хотелось. Хотелось только курить, но последняя щепотка махорки давно была выкурена.

Наутро, как всегда, позавтракали кружкой присоленного кипятка и пошли назад в лагерь, к своим. Напарник перестал петь свою песню «ка-ак я па-а-адал», но какие-либо способности к самостоятельным действиям у него не появились; одевать его пришлось мне, но идти сзади и нести свой рюкзак он мог. Через снег дорогу протаптывал теперь я один, раньше мы делали это по очереди. Это требовало таких усилий, на которые я был уже неспособен, поэтому часто падал в обморок. Из небытия возвращался постепенно. Сначала появлялись галлюцинации.

Я был медведем, лежащим в берлоге и разговаривающим с матерью-планетой телепатически, без слов, на уровне чувств и образов. От неё через скалы и снег исходили добрые волны материнского тепла, от которых мне становилось легче не только психологически, но и физически. Я приходил в себя, поднимал лежащего напарника и снова пробивал траншею в снегу горными ботинками. Иногда падал напарник, я ложился рядом и ждал, глядя в мутное серое небо.

В другой раз я вышел из обморока йогом, который сидел на вершине Гималаев в позе лотоса с вывернутыми вверх пятками и беседовал с небом. Нет, это был не Космос, это было земное небо с крупными, мигающими белыми, голубыми и желтыми звездами, от которого шёл отраженный сигнал. Сигнал шел из обнаженного нерва планеты на Камчатке, отражался от слоя Хевисайда в ионосфере и приходил ко мне. Подо мной была слишком толстая земная кора, и сквозь неё я не мог услышать планету. Я опять слушал свою родную планету: я понял, что обычный человек может общаться только с себе подобными, если сумеет; один из тысячи может общаться с биосферой планеты, если захочет; один из миллиона сможет поговорить с матерью-планетой, из праха которой он родился. Если повезет. Но никто из людей не может общаться с другими планетами и звездами. Это прерогатива планет и звезд. Со своей звездой могут говорить все планеты, с чужой звездой — только избранные. Планетам не дано общаться с галактиками — это прерогатива звезд, да и то не всех, а избранных. Я увидел своё место в иерархии мироздания. Оно было не последним, но оно было далеко не первым. Это состояние не было медитацией, моя душа не отделялась от тела, я был материален, я оставался Человеком и общался с Землёй. Конечно не на равных, но на правах внимающего ученика.

Потом я увидел лежащего рядом со мной на снегу Человека. В просыпающемся сознании возникла мысль: «Надо, надо, надо!» Я встал на четвереньки, дополз до него, встал на колени, поднял его и себя на ноги. Он был в сознании. Мы пошли, хотя очень хотелось лечь и не вставать. В мозгу вертелось одно слово — «надо!».

Брезентовые роджеры над лагерем трепал морозный ветер, берлога была скрыта под ровным слоем снега. К ближайшему шесту предусмотрительно была привязана лопата. Чем только не запасся наш хозяйственный начальник на две недели! Я отвязал лопату и начал копать. Покричал в трубу-отдушину: «Аллё, мы пришли, кто живой — выходи!» Никто не выходил. Откопал спуск, три метра снежного тоннеля, в несколько заходов. Снова отдохнул. Свернул специальным отверстием в ледорубе головки скальных крючьев, за которые была зацеплена брезентовая дверь тамбура. И вполз внутрь берлоги.

Три скелета, обтянутых заросшей бородами и почерневшей от мороза кожей, сидели на ледяной лавке (мы вырубили во льду даже мебель!). Они смотрели на меня, как на привидение. И молчали. Не хотели верить, что мы вернулись без помощи, предпочитали не верить своим глазам и ушам. Начальник тоже вполз в берлогу. И сказал: «Ка-ак я па-а-адал»… Тут заговорили все сразу, перебивая, не слыша друг друга. Потом все смолкли. Я отчитался. Стали решать, что делать дальше. Решили завтра идти к побережью Тихого океана. Хотя на карте были сплошные «непроходы», а берег был обрывистый, без пляжей и спусков к воде. Это был единственный, хотя и эфемерный, шанс найти еду. На берегу Океана можно было найти морскую капусту и моллюсков, если повезет найти пляж. Карте мы больше не верили. А если бы и верили, не подыхать же здесь?

Наутро выстроились, перед дорожкой сидеть не стали. И пошли в противоположную нашему предыдущему маршруту сторону, туда, где людей быть не могло. Вместе с лопатой к шесту привязали банку с запиской и схемой нашего последнего маршрута. В том, что он последний, мы не сомневались: когда мы выстроились цепочкой перед началом движения, в небе раздался гортанный вещий крик, подняв глаза вверх, мы увидели огромного черного ворона. Он был ещё крупнее курильских воронов и летел в ту же сторону, куда мы направлялись.

Мы шли, меняясь местами: первому пробивать тропу в снегу было тяжелее. Начальник шёл последним. Я в обмороки уже почему-то не падал. Может быть потому, что стал легче моральный груз ответственности, разделенный на четверых, хотя физический груз не уменьшился, и неоткуда было прибавиться силам. А может быть, началось последнее (или очередное) дыхание. У каждого человека есть свой индивидуальный и никому не известный запас жизненных резервов.

До темноты оставалось ещё часа два, когда у нас из-за спины вынырнул вертолет. Это был всё тот же «Ми-1» с вертолетчиком Володей. Он дал над нами круг и начал пристраиваться на посадку, щупая колесами снег. Потом стал усаживаться прямо на переметенную снегом трещину. Мы все замахали руками и попытались показать Володе, что под ним трещина, а начальник вдруг обрел дар речи и закричал: «Не показывайте, не надо! А то он улетит!». Володя, не глядя на нас, всё же сел на край трещины, только слегка накренившись. Открыл дверку, посмотрел вниз, захлопнул её и снова взлетел. Вертолет опустился в двух метрах в стороне и выключил мотор. Мы подбежали к вертолету. Володя, глядя на нас, растерянно протянул: «Ребя-ята…» Наш вид его сразил, хотя он повидал всякого. Шёл двадцать первый день голодовки.

Тридцать лет спустя мы случайно встретились с моим начальником отряда на субботнике. С трудом узнали друг друга. Начали вспоминать и спорить, сколько дней мы голодали. Я говорил 20, он — 21 и доказывал это ссылками на сопутствующие обстоятельства, у него память оказалась лучше моей. Рядом с нами (как в кустах рояль!) оказался врач-нутрициолог, специалист по питанию и лечебному голоданию, он включился в наш разговор и попытался выяснить, как же мы выжили. Он рассказал, что согласно судебно-медицинской статистике туристы, попадающие в условия вынужденного голодания, гибнут на седьмой-восьмой день от психологического стресса. В клинике человека можно выдержать на минеральной воде больше сорока дней. Там стресса нет. У нас стресс был, кроме того, были экстремальные условия, но мы были не туристами, а профессионалами, распускать нервы нам не давала профессиональная гордость. Сошлись на этом. Но сорок дней нам было не вытянуть.

Нашими первыми словами были: «Володя, закурить не найдется?» У него нашлось. Пока мы затягивались, проваливаясь от дыма в головокружительное полу небытие, Володя решал, что делать. Потом объявил свое решение:

— Выброшу Вас на погранзаставу в бухте Ольги. Это ближе всего. Завтра погоды уже не будет. Может быть, не будет даже сегодня. Трёх самых слабых забираю сразу, вертолет двухместный. Хотя груза нет и Вы все лёгонькие, но пятерых не потяну. Четверых мог бы, но одного не оставлю. Сегодня сделаю второй рейс. Это недолго ждать, грузитесь, не теряйте времени. Потом объясню, что случилось.

Мы погрузили начальника и потянули спички, кому лететь с ним. Мне достался второй рейс. Я думал: «Если бухта Ольги, то это к счастью. Мою бабулю звали Ольгой». Через два часа в сумерках вертолет снова затрещал в небе. Володя нервничал, не заглушая мотор кричал:

— Быстро-быстро, давайте! Циклон идет. Ветер уже поднялся.

Мы сели и полетели. Сумерки кончились. Боковой ветер швырял вертолет, это было видно по напряжению, с которым Володя управлялся со штурвалом. Шум мотора мешал разговаривать, да и было не до разговоров. Володя попытался спрятаться от ветра, прижавшись к земле. Включил фары-прожектора. Болтать стало меньше, но иногда поперек пути вдруг всплывала стена-скала. Вертолёт становился на хвост, винт оттягивал его назад. Володя был виртуозом высшего вертолетного пилотажа. Мы долетели и сели рядом с погранзаставой.

Пограничники ждали нас и встретили запахом свежевыпеченного хлеба, дневальный вытащил к нам горячие буханки. Запах свежего хлеба всегда приятен, здесь он был приятнее не в квадрате, не в кубе, а в бесконечной степени раз. Мы опять начали входить в режим пищеварения, сдерживая себя изо всех сил. Первая крошка хлеба, растаявшая во рту, была вкусом настоящей жизни! До сих пор я не знал, что такое вкус жизни. Та, горьковатая куропатка не дала этого ощущения. Хлеб дал.

Пока задувала пурга, Володя сидел с нами на заставе. Он обещал при первой возможности вывезти наш груз сам, в одиночку, а потом всех перебросить на аэродром, где можно было рассчитывать уже на рейсовый самолет. Мы ждали погоды, съедали за обедом по две буханки хлеба со сливочным маслом и с двумя-тремя мисками борща. Кашу с тушенкой и компот после борща тоже ели. Пережора не было. Начальник пришел в себя и стал разговорчивым: «Исполнилась мечта идиота, попал на ледники Камчатки. Такого чисто животного страха я не испытывал даже в Антарктиде, когда сани с нами пошли под лёд».

Мы узнали причину наших перипетий. Когда подошло время лететь за нами, Володя набил морду милиционеру. Характерами не сошлись. Володя был человек справедливый и хамства не терпел. Милиционер не утерся и сдачи дать не пытался, а накропал рапорт по начальству. Володю заткнули в КПЗ на 15 суток, на поруки не отдали и гулять не водили. «Иначе я бы сбежал». Когда он вышел, пришла радиограмма из 13-й геологической партии — ЧП со смертным случаем. Его бросили туда. Он всех вывез, ждал летной погоды, чтобы лететь за нами. Пришло радио из 22-й партии — голод, два смертных случая. Больше лететь было некому, все летчики работали на износ. Он знал, что у нас есть запас еды, возможно, и подножный корм раздобыли, а там было совсем худо. Там были свои геологи-работяги, а мы были столичные гастролеры. До нас очередь дошла не скоро.

В петропавловской областной больнице мне сделали рентген — ребра срастались правильно; чем-то покололи, чтобы рассосался гемоторакс в легких, пытались госпитализировать, но отпустили. Я спешил, хотя спешить уже было бессмысленно. В аэропорту Елизово мы просидели сутки, не было погоды. Наконец объявили посадку. Стюардесса с пограничниками проверяли документы, пассажиры медленно просачивались в «ТУ-104». Рядом со мной стоял пассажир немыслимого вида: на ногах у него были праздничные унты из оленьего меха с голенищами-торбазами, которые были отделаны узором из цветного наборного меха, а на голове, несмотря на мороз, красовалась соломенная шляпа американских ковбоев. После контроля, перед входом в самолет я оглянулся назад, посмотрел на спящий в снегу Корякский вулкан, слегка дымящуюся Авачинскую сопку и сказал: «Прощай Камчатка, рад был познакомиться». Сказал только себе, но почему-то вслух. Мой сосед, таёжный ковбой, услышал. Мы уселись на свободные места, он сел рядом со мной, заглянул мне в глаза и спросил: «Хлебнул, однако?» Я кивнул. Мой вид говорил за меня.

— Тогда не прощайся, она тебя уже приворожила. Вернёшься.

— Кто она?

— А Камчатка, паря. Она всегда так делает. Проверяет свой или чужой. Своих привораживает, чужих выбрасывает.

— И с тобой было?

— Ну.

Сибирское «ну» было вполне красноречивым, деталей не требовалось. Мой попутчик впервые в жизни летел к теплому морю в Сочи и соломенную шляпу выменял на медвежью шкуру. Так на так. Считал, что обмен был выгодным. Он промышлял зимой соболя, летом мыл и сдавал золотишко. О своей камчатской жизни не распространялся, но делился мечтами, как он выкупается в Черном море. Декабрь его не смущал:

— У нас в прошлое лето на Чукотке было пять градусов жары, и я купался, а там, в декабре еще жарче!

Человек был с юмором. В полете он пошел в хвост, я пошел туда покурить. Он потрогал закрученную рукоятку люка и спросил: «Не знаешь, где тут на двор выйти?» Я на этот юмор достойно среагировать уже не смог и показал ему на дверь туалета. Он меня переиграл.

Над Сахалином мы попали в тайфун. Сначала наш самолет прыгнул на пару километров вверх, потом начал проваливаться вниз. Таких глубоких воздушных ям я в жизни не знал! Три затяжных падения с короткими перерывами продолжались целую вечность. Пассажиры замерли, они понимали, что происходит нечто экстраординарное. Когда падение кончилось, и «ТУ-104» опять начал набирать высоту, из кабины в хвостовые туалеты начали выходить по очереди члены экипажа. Освежиться. Лица у них были бледно-зеленые. Им пришлось отключить автопилот и вручную держать штурвал, чтоб самолет не сорвался в штопор. Усилие на штурвал явно превышало нормативные 180 кг, с которым должны были справляться два пилота. Они с трудом держали штурвал втроем, а ребята были дюжие. Но всё-таки справились с тайфуном вручную. В метеосводке о тайфуне не сообщило, он был свеженький.

В Хабаровске мы просидели сутки.

В Иркутске — двое.

В Омске — трое.

Аэропорт был переполнен пассажирами, приткнуться было негде. В одну из ночей я присмотрел себе лежачее местечко на лестничной площадке по пути к диспетчерам на служебный этаж. Заранее купил два агитплаката, на которых на синем фоне был нарисован красный косой крест и написано «Бога нет!» Расстелил плакаты на кафеле, сунул под голову сапоги и, наконец, смог вздремнуть. Проснулся оттого, что на меня что-то лилось. Поперек меня уже стояла раскладушка из комнаты матери и ребенка, на которой спала мать с ребенком. Я выбрался из-под раскладушки тихонько, чтобы никого не разбудить. Но расстелить плакаты больше было негде. Места были только ходячие. На улице свистела пурга.

На следующий день нас выпустили, Москва открылась. Пока летели — закрылась, и мы сели на запасном аэродроме в Свердловске. Здесь кантоваться было не легче, чем в других аэропортах, и сроднившиеся с нами летчики в нарушение инструкций разрешили нам ночевать в самолете. Сами они уходили в гостиницу для летного состава. Подъехала калориферная машина, сунула в пассажирский салон кишку-трубу с горячим воздухом. Нас предупредили: «Вверх не направляйте, плафоны потекут». Все мамы с грудными детьми бросились сушить пеленки около трубы. Конечно, не выполосканные, полоскать их было негде. Воздух в салоне оставлял желать лучшего, но здесь было тепло и можно было спать в кресле.

На второй день сидения в Свердловске мы с таёжным ковбоем поехали в город проветриться. Этот упрямый пижон так и ходил зимой в своей соломенной шляпе, прикрывая свои замерзающие уши ладонями. Ушанку он с собой не взял и, из принципа, покупать не хотел. В большом городе он был впервые. При выходе из магазина или при переходе улицы на другую сторону он терял направление. Ругал себя за бестолковость и оправдывался:

— Бестолковая я кулёма, халтома! Никуда в городе не гожусь. Ты меня в незнакомой тайге выбрось, я дорогу, куда хошь найду без всякой карты и компаса, а здесь я ничего не понимаю.

Я знал, что кулёмой в Сибири называют капкан-ловушку из бревен для медведей. Попытался выяснить у попутчика, что такое халтома, он не знал, и хохотал: «Это я — дурная халтома!» На третий день часть пассажиров не выдержала и поехала поездом. На четвертый день мы всё-таки вылетели. При подлете к Москве командир корабля вышел в салон и спросил:

— Куда лететь, в Киев или в Ленинград? Москва закрылась.

Покладистые до сих пор пассажиры взвыли. Мамы с грудными детьми наперебой кричали:

— Только сейчас она была открыта, мы уже почти подлетели! Садись! Наплюй на них! Что они там, перестраховщики, с ума посходили!

Командир ушел. Самолет начал давать над Москвой один круг за другим. Круги в сотни километров. Небо уговаривало Землю. Диспетчер упрямился, пилот тоже. Команда была московская, всем хотелось домой. Уговорили под свою ответственность, как будто это могло повысить безопасность слепой посадки. Но чиновничья «ответственность» была важнее безопасности и страшнее риска. После Камчатки, где решения нужно было принимать самому, эти чиновные игры в перекладывание ответственности выглядели дикостью чужого мира.

Земля вынырнула из облаков прямо под шасси, облачность была ниже 50 метров, мёл снег. Тормоза заверещали сразу же, одновременно раздался рывок тормозных парашютов. Самолет остановился на краю взлетно-посадочной полосы.

Я возвращался в мир иной на такси в строю других автомобилей. Длинная строчка красных подфарников мчащихся впереди машин, скрывающаяся в снежной мокрой метели, напоминала красные буковки на карте «возможно движение лошади с вьюком с мая по октябрь». С тех пор я всегда видел Москву издалека только как эту красную строчку подфарников на черном мокром асфальте. Красная строка вписалась в память навечно.

Я стоял перед столом Татьяны Степановны, держа в протянутой руке две бумажки: справку из камчатской областной больницы и новое письмо-объяснение из Академии Наук за тремя известными в научном мире подписями. Она дымила «Беломором», не вынимая его изо рта, листала бумажки и на меня не смотрела. Пауза затянулась. Наконец, не поднимая глаз, она сказала: «Чего стоишь? Ты уже отчислен. Вот приказ». И достала из ящика стола приказ о моём отчислении. Но деканом он ещё подписан не был, и у меня появилась надежда. Я что-то промямлил, протягивая ей бумажки. Она подняла глаза. Смотрела на меня, а не на бумажки. Её лицо окаменело, было видно, что она сдерживает себя изо всех сил. Не от гнева, а от чего-то другого.

В том году некоторые лекции по политическим дисциплинам, на которых в одной аудитории собирался весь курс, неоднократно прерывались приходом зам декана по учебной части, которого приводила Татьяна Степановна. Она говорила: «Прошу всех встать» и уходила после минуты молчания. Затем зам декана зачитывал милицейские протоколы и протоколы судебно-медицинской экспертизы «Об обстоятельствах гибели…», дальше следовала фамилия одного из наших однокашников, с которым мы сидели в этой аудитории в прошлом семестре. Протоколы, как правило, заканчивались словами «…поиски тела возобновить после вскрытия рек». Год оказался для Смерти небывало урожайным. Больше всего наши студенты-практиканты гибли на таёжных и горных реках, при переправах и сплавах. Пока зачитывались протоколы, Татьяна Степановна рыдала, спрятавшись от всех в маленьком чуланчике для бумажных архивов. Мы об этом узнали по секрету от её ближайших сотрудников-инспекторов только на выпускном вечере. Меня искали, но следов не нашли, она меня тоже готовилась вычеркнуть из списков.

Потом она справилась с собой и начала нотацию: «Зачетная сессия уже началась, а у тебя не сделано ни одной «лабораторки». Ну, ладно, по чужим конспектам и учебникам ты что-то сдать сможешь. А лабораторные работы? У Вашей геохимической группы их ох, как много!» Не дожидаясь моего ответа (что я мог толкового сказать?) она добавила: «Приказ пока не выбрасываю. Иди, получи с депонента стипендию». Кнут и пряник оставались, как всегда, у неё. Я положил бумажки на стол, сказал «спасибо» и вышел.

Глава 6. МЕДВЕЖЬЯ ОХОТА

Лабораторные работы я делал почти круглосуточно, на геолфаке и на химфаке это в те годы дозволялось. Другие студенты уже сдали все коллоквиумы и многие зачеты, я работал в учебных лабораториях один, не халтурил, совесть не позволяла. Переделывал неудачные опыты по несколько раз, пока все не получится как надо. Преподаватели сидели со мной заполночь, не выгоняли, хотя имели на это полное право. Студентов-работяг уважали, и к учебному процессу относились всерьез, неформально.

Сессию я сдал вовремя, хвостов не было. В весеннем семестре начал мучаться мыслями о предстоящей полевой практике. Варианты были на любой вкус и в любой конец необъятного Союза. Можно было, при желании, поплавать по разным далеким морям-океанам к берегам экзотических стран, но я не хотел никуда, кроме Камчатки. Таежный ковбой был прав, я заболел Камчаткой. Используя все свои знакомства в геологическом мире, я искал подходящую к моему учебному профилю геохимическую партию. В прошлый раз я ездил не по специальности, гастролером. Когда солнце засветило по-весеннему, и стало совсем невмоготу от городской жизни, партия нашлась. Она обязана была найтись и нашлась. Я снова сбегал на оружейный спец склад и получил «свой» карабин для охоты на слонов с девятнадцатью разрывными зарядами. Один патрон я израсходовал в прошлом году на белую куропатку. Вспоминая этот выстрел, я думал, что иногда не зря приходится стрелять из пушки по воробьям.

Начальником отряда на этот раз оказалась очень симпатичная молодая женщина, Нино, перед которой всем мужчинам хотелось быть элегантными кавалерами и рыцарями. В поле это помогало: при контактах с местным начальством, не говоря уже о моряках и пограничниках, отказов ни в чем не было, а мы, как всегда, вынуждены были побираться. Остальными четырьмя членами отряда были молодые ребята — два студента-геолога на практике и два химика-туриста — Лёнька и Андрей, которые должны были делать в поле анализы. Одним из студентов был я, вторым — здоровенный молчун-латыш Гунар, на котором можно было возить воду. Мы с ним её и возили, вернее, носили в рюкзаках пробы воды в бутылках, закрытых детскими сосками. К концу каждого дневного маршрута рюкзаки весили по 40-60 кг. Химики крутили анализы и больше были привязаны к лагерю, чем мы, а они нанялись в экспедицию, чтобы побродяжничать и поглядеть на камчатскую экзотику. Оба были заядлыми туристами, а тут подвернулась такая оказия! Везут на кулички за казенный кошт, да еще деньги платят, и пропуск в закрытую погранзону дают, куда иначе не попадешь! Полная лафа! (толпы туристов в Долине гейзеров тогда еще не паслись, и на облет вулканов на воздушных такси «АН-2» их еще не возили). На это стоило потратить не только свой очередной отпуск, но ещё можно было прихватить отпуск за свой счет. Особенно переживал сидение в лагере Ленька, его бродяжья душа требовала гораздо большего, чем вид извергающегося неподалеку вулкана. Обещание прокатиться по вулканам на «аннушке» в конце сезона его не удовлетворяло, хотя договор с авиаотрядом уже был заключен. Обещать — не значит жениться. А тут рядом настоящая Камчатка, но ногами её не пощупаешь, работа мешает.

Вулкан взрывался с периодичностью гейзера, выплевывая раз за разом на многокилометровую высоту заряды из вулканических бомб и пепла. Они осыпались вокруг кратера в радиусе пяти километров, наш лагерь был рядом с этой зоной. Ходить в зону выбросов было опасно, спрятаться там было негде, а вулканические бомбы были достаточно крупные, чтобы превратить человека в котлету. Один раз мы попробовали подойти поближе и убедились, что лучше не рисковать. Принесли на память и на анализ свеженькие, с пылу горячие бомбы-лапилли. Подсчитали, что механическая энергия каждого извержения примерно равна двум-трем атомным бомбам, сброшенным на Хиросиму. А взрывы шли один за другим. Что там всякая мелочь вроде взрыва над Хиросимой! Это был рядовой вулкан с рядовыми извержениями. Ничего катастрофического, бывает гораздо мощнее. Но это был уже не человеческий, а планетарный масштаб мощностей. Жизнь планеты была налицо, здесь Земля не спала в спячке, как на подмосковной равнине: она с ревом извергалась, фыркала гейзерами, дышала фумаролами, вздрагивала от землетрясений. Она жила своей сегодняшней жизнью.

А наш отряд жил своей жизнью. У нас с Гунаром ломило плечи от рюкзаков, Лёнька маялся от сидения на месте, Нино заполняла полевые дневники и журналы. Лёнька привез с собой курковую двустволку шестнадцатого калибра с самодельными патронами и мечтал пойти на медвежью охоту: он обещал привезти любимой девушке медвежью лапу. Мы подшучивали над Лёнькой: «Ну, куда зайцу с медведем тягаться!» (фамилия Лёньки была Зайчиков), он заводился, а мы веселились. Медведей вокруг было много, шел нерест, и они рыбачили на речках. В маршрутах мы их видели часто, но нам было не до охоты: план работ был жесткий, надо было успеть закончить опробование всех намеченных точек до прилета самолета, который должен был вывезти нас обратно.

И тут вдруг Нино сказала:

— Ребята, я улечу, а Вы дорабатывайте сами. Осталось немного. У меня подходит время, я должна лететь в Париж на конференцию, а мне ещё визу получать. Я два года пробивала эту поездку.

Мы её вполне понимали, Париж — не Камчатка, увидеть — и умереть. Она улетела с оказией, подвернувшейся в соседней геологической партии; партия стояла лагерем в десяти километрах от нас, мы с соседями иногда общались. Нино оставила мне канцелярскую печать отряда и приказ по отряду №1: «На время моего отсутствия назначаю начальником отряда…» Приложила печать и расписалась. Назначила меня, как самого опытного. Этой печатью я мог кого-нибудь женить или похоронить. Она имела такую же юридическую силу, как печать сельсовета или любой другой государственной организации. Получив печать и право на подпись, я стал советской властью. После отлета Нино Лёнька начал сразу давить на меня насчет охоты, но я был непреклонен:

— План сделаем, тогда пойдем.

Продукты кончались, осталась только соль, подсолнечное масло, мука и сахар. Рассчитали плохо, или хозяйка отряда плохо спланировала рацион, но, хотя до голода было далеко, изобрести что-то из этого набора продуктов было трудно. Хорошо, что подножный корм был. Шел нерест кижуча, вокруг были сплошные ягодники. Каждый день мы ели уху из лосося с диким луком, лосося жареного, икру-малосолку и оладушки с голубичным вареньем. Однообразное постное меню, какое вкусное оно ни казалось вначале, быстро надоело. Через две недели мы смотреть не могли на лосося, икру и голубику. Поднавалились на работу и сделали план досрочно.

Оставалось два дня до прилета самолета. Я помнил свое обещание и стал собираться с Лёнькой на охоту, Гунара и Андрея охота не интересовала. Решил проверить Лёнькино ружье и его стрелковые способности и выкатил на середину поляны железную двухсотлитровую бочку из-под бензина. Такими бочками завален весь Север; если хочешь сделать коптильню или пекарню, то бочка для этого всегда найдется. Сейчас она выполняла роль мишени. Я нарисовал углем из костра в центре бочки круг диаметром сантиметров в двадцать, отсчитал от бочки пятьдесят шагов и сказал Лёньке: «Стреляй!» Он выстрелил… и не попал в бочку. Выстрелил во второй раз и попал в её край. Круглая пуля каталась внутри бочки, навылет она бочку пробить не смогла. Я взял свой карабин и выстрелил в бочку навскидку. В передней стенке бочки была дыра с пачку сигарет, в задней — с голову. Я спросил Лёньку:

— Кто заряжал патроны?

— Я не знаю, мне такие дали вместе с ружьем.

— А кто дал, он хоть охотник?

— Не знаю.

— А пули он в стволах откалибровал? Вдруг при выстреле застрянет и разорвет ствол? Может, всё-таки на медведя не пойдем?

Тут Лёнька заорал:

— Да пошёл ты… Я обещал привезти лапу! Если бздишь, — не ходи, я и без тебя убью медведя. Тоже мне начальничек нашелся! Если я обещал привезти лапу, значит привезу! А тебя я в упор не вижу!

Я был студентом, а Лёнька — мэнээсом, да еще и кандидатом наук. Лёнька был настырный, как медведь. Я подумал, что его мучало чувство несправедливости: начальником над ним, кандидатом наук, поставили студента, да еще кто, его хорошая знакомая! Такая срамота! Мне было наплевать на его амбиции, но я отвечал за него по приказу №1 и пропустил его взбрык мимо ушей. Не хватало мне ещё качать права; расхлебывая чужие грехи, я впервые в жизни не чаял дождаться, когда закончится полевой сезон. Скорее бы! Раньше я сидел в поле до последней возможности и домой возвращался только тогда, когда в поле уже было совсем нечего делать.

Лёньку я решил все же ублажить, хотя он мне и нахамил. На охоту собрались с вечера. Собираться, собственно, было нечего: взяли оружие с патронами и легкий перекус — по десятку холодных оладьев в карман. Ночью мы поднялись и пошли к речке, вдоль которой чаще всего бродили медведи. У них там была хорошо набитая тропа, даже не тропа, а торная дорога. На рассвете вышли на обрывистый берег речки, медвежья тропа была на той стороне, метрах в пятидесяти; нас разделяла глубокая речка с быстрым течением. Мы стояли в зарослях трехметровых лопухов на краю обрыва и шепотом совещались, остаться ли нам здесь в засаде или пройти вдоль речки к перекату, где медведи могли рыбачить. Вероятность встретить медведя на перекате была выше, но стрелять там было опасней: в случае неудачного выстрела медведь легко мог нас достать. Здесь все преимущества были на нашей стороне, перелететь речку он не мог, а в воде мы бы его добили.

Из-за горизонта показался краешек Солнца, его лучи осветили небольшой пляж на противоположном берегу, и, как по заказу, на пляж вышел медведь. Он был огромен и прекрасен. В нем было не меньше полтонны, таких медведей я еще не встречал. Темно-бурая, почти черная шерсть переливалась муаровым шелком в первых лучах Солнца; гибкая, как у пантеры, шея опускала и поднимала великолепную крупную голову, гибкие лапы виртуозно владели мощными когтями. Я почему-то вспомнил занятия по палеонтологии, всяких там бронтозавров, мамонтов и гигантских пещерных медведей. Этот медведь жил явно не в свою эпоху среди окружающей его мелочи, он был выходцем из эпох гигантов. Медведь что-то вынюхивал на земле, то ли червей, то ли улиток, подбирал добычу. Он ступал огромными лапами по-кошачьи грациозно и стоял к нам левым боком. Попасть ему в сердце ничего не стоило. Лучшего момента для стрельбы быть просто не могло.

Люди, по статистике, чаще всего рождаются и умирают на рассвете. У медведей статистики нет. Но час рассвета приносит с собой для всего живого волю Рока.

Я шепнул Лёньке:

— Давай, стреляй, я страхую.

Лёнька поднял ружье. И опустил. Шепнул мне:

— Надо подойти ближе.

Ближе было некуда, но Лёнька пошел вперёд по пути движения медведя. Я не возражал, а сам стрелять не хотел. Я помнил того седого медведя, на Кунашире, который отпустил меня с миром, когда я сидел у него на дороге. Он мог меня легко задрать, но отпустил и даже по-джентльменски уступил дорогу. Я не хотел остаться в долгу у медведей и потом чувствовать себя неблагодарным человеческим подонком. Медвежья лапа мне была не нужна. Что чувствовал Лёнька, опуская ружье, я не знаю. Думаю, что он просто испугался. Медведь был слишком, чересчур эффектным. Чтобы поднять руку на такого великана, нужно настоящее мужество, а не просто амбиции. Это не зайчика застрелить.

Медведь скрылся в кустах, и больше мы его не видели. Прошли вдоль медвежьей тропы к перекату, там медведей не было. Вошли в узкую долину, чтобы по ней выйти к другой медвежьей речке. И тут Лёнька исчез. Он шел по тайге параллельно со мной метрах в двадцати от меня, я его часто видел. И вдруг, потерял. Пошел с ним на сближение и не нашел. Рискуя распугать медведей, но мне уже было не до охоты, свистнул, крикнул. Ответа не было. Тогда я выстрелил в воздух из своего карабина для слонов: раз, другой, третий, четвертый, хотя уникальные патроны были на вес золота. Без них карабин можно было просто выбросить. Выстрелы были, как из пушки, их нельзя было не услышать, Лёнька исчез недавно. Но ответа не было. Я вернулся на то место, где видел его в последний раз. Нашел на траве и буреломе его следы — сломанные веточки, смятую траву, в сырых местах — отпечатки рифленой подошвы болотных сапог. Пошел по следу, след почему-то повернул резко в сторону, поперек долины. Я потерял след на голых скалах на хребте, отделяющем долину от соседнего ущелья. Дал вокруг этого места круг, царапаясь по камням и бурелому, но больше следа не нашел. Я жалел, что не было снега, и что со мной не было собаки. Выстрелил еще три раза в сторону ущелья. Ответа не было. Солнце уже начало клониться к закату, когда я решил бросить поиски и пошел в лагерь.

В лагере Лёньки тоже не было, моя слабая надежда на это потухла. Наступила ночь. Мы с Гунаром и Андреем решали, что нам делать. Самолет за нами должен был прилететь послезавтра, его можно было направить на поиски. Но завтра был еще целый день, его надо было тоже использовать. Гунар вызвался сбегать в соседнюю геологическую партию за помощью, может быть дадут людей для прочесывания леса. Всего-то двадцать километров туда и обратно. Пошел ночью через тайгу один, от карабина отказался. Андрей полез на сопку разводить на её вершине большой сигнальный костер и взял с собой ракетницу. Всю ночь стрелял ракетами, пока они не кончились. С рассветом он должен был превратить костер в дымокур, чтоб дым было видно не хуже, чем извержение пепла из соседнего вулкана. Ночью он заготавливал лапник для дыма. Я мучался в лагере у второго большого костра на поляне-аэродроме. Перед рассветом вместе с Гунаром пришли ребята из соседней партии. Пришли все, кроме одного дежурного по лагерю, они остановили работу партии.

Прошли цепочкой через долину, где я потерял Лёньку, прочесали соседнее ущелье, куда вели следы. Кричали и стреляли. Больше следов не нашли. День кончался. Оставалась надежда на самолет. Геологи ушли к себе, они больше ничем не могли помочь. И тут объявился Лёнька. Рукава от свитера у него были оторваны, он был мокрый и грязный, но пришел, как ни в чем не бывало.

Он не оправдывался, вины за собой не чувствовал; просто объяснил, где он был и что делал. Он ушел через ущелье в следующий распадок, чтоб я ему не мешал охотиться. Мои выстрелы он слышал, но наплевал. Потом заблудился. Однажды вылез на скалу и увидел внизу под собой в десяти метрах горного барана, который лежал и грелся на солнышке. Выстрелил и промазал. Потом пришлось заночевать в лесу. В высокие сапоги воды он уже начерпал, и мокрые ноги замерзали — ночью были заморозки. Он оторвал рукава у свитера, обмотал ими ноги, и улегся во мху, присыпав себя слоем мха потолще. На животе устроил бруствер изо мха, положил на него взведенное ружье, в руку взял нож и так заснул. Утром начал искать дорогу в лагерь и долго не мог догадаться подняться наверх, бродил понизу. Потом все же влез на сопку и увидел наши дымы от двух костров.

Лёнька взахлеб смаковал свои приключения, а я молча смотрел на него и думал, что это? Непомерный эгоизм, перешедший всякие границы, или уже психическое заболевание? Я не был психиатром, но Андрей, ходивший раньше с Лёнькой в турпоходы, говорил, что он всегда был компанейским парнем, весельчаком, певуном и душой коллектива. Это как-то не вязалось с его поведением во время нашей злополучной охоты.

Утром прилетел самолет и мы начали грузиться. В это время я заметил, что Лёнька со своим ружьем пошел в сторону, к лесу. Я окликнул его: «Ты куда?» Не отвечая и не оглядываясь, он шел вперед. Я бросил очередной ящик, который нес к самолету, и помчался за ним, Гунар за мной. Лёньку мы догнали на опушке. Он повернулся ко мне, скинул ружье с плеча, взвел курки, и на меня почти в упор глянули два черных глаза двустволки. За ними виднелись побелевшие от злости Лёнькины глаза и сжатые до желваков скулы. Лёнька смотрел только на меня и больше ничего вокруг не видел. Я олицетворял для него всё зло мира, с которым он готовился расправиться. Подбежавший сбоку Гунар выбил из Ленькиных рук ружье ногой, я одновременно поднырнул под стволы и сбил Лёньку с ног. Два выстрела над моей головой слились в один. Мы навалились, выкрутили ему руки за спину, потом связали ремнем. Он бился в истерике, изо рта шла пена. Мы довели его до самолета, связали ноги и положили на травку. Взялись за погрузку остального груза. Два летчика, наблюдавшие нашу возню и не знавшие предыстории, были в недоумении:

— Он что, хотел в тебя стрелять?

— Не знаю. Пошел не вовремя на охоту.

— А на хрена он Вам нужен? Хотел уйти, пусть идет. Тайга его или сожрет, или научит. Бросьте его к едрене фене! Зачем с таким возиться? Ну, хоть морду набейте, чтоб неповадно было!

Бросить его я не имел права не только по приказу №1, но и по элементарному чувству человечности. А вдруг, у него временное психическое расстройство и я брошу больного? Мы положили Лёньку поверх груза и привезли в поселок, откуда уже летали рейсовые самолеты до Петропавловска. Здесь его развязали. За время полета он успокоился, но я ему больше не верил и не спускал с него глаз. Ружье и нож мы, конечно, у него отняли. Я пытался даже наладить с ним нормальные отношения:

— Лёнь, в поселке на каждом третьем заборе висят медвежьи шкуры. Медведей тут ловят проволочными петлями. Купи своей девушке шкуру, отправим вместе с экспедиционным грузом, деньги я дам. Или купи ей бочонок икры, здесь тоже почти задаром.

Со мной и Гунаром он не разговаривал, обиделся. Но уже не психовал. Мы прилетели в Петропавловск, занялись отправкой груза. Груз должен был плыть до Владивостока с сопровождающими, а дальше надо было отправить его контейнером по железной дороге. Но вначале мы полетели на запланированную экскурсию по облету вулканов. Это было зрелище, достойное богов! Лёнька полетел со всеми, ахал и охал около иллюминаторов, щелкая фотоаппаратом, изливал восторги Андрею, но со мной по-прежнему не разговаривал. И тут моё терпение лопнуло, я понял, что он не заболел, и что санитар-надзиратель ему не нужен. Заболел я: язва, успешно зарубцевавшаяся после прошлогодней голодовки, раскочегарилась вовсю. Тащить Леньку с собой через океан, два моря и материк мне не хотелось. В Петропавловске я достал бланки ведомостей на зарплату, начислил ему зарплату и полевые надбавки, вычел подоходный налог и налог на холостяка, отсчитал деньги на авиабилет до Москвы и суточные в пути и написал приказ №2: «В связи с окончанием полевых работ отчислить из состава геологического отряда…» И поставил печать. Копию вместе с деньгами вручил ему, он расписался в ведомостях и под приказом и ушел не попрощавшись.

Через несколько лет мы с ним встретились, он вел себя так, как будто ничего тогда не произошло. Балагурил и рассказывал, как мы с ним ходили на медвежью охоту. В его интерпретации: если бы я не испугался и не помешал ему выстрелить, он того медведя обязательно бы завалил. Среди своих друзей-туристов он слыл медвежатником. Его так и называли: Лёнька-медвежатник; он, как и раньше, был душой коллектива. Его ближайшие друзья считали его на редкость талантливым ученым, а его сплошные неудачи в дальнейшей жизни и карьере оправдывали тем, что он был «слишком порядочным». Они не ходили с ним на медведя.

У меня дома на полу нет медвежьей шкуры, которую может съесть моль, и мне это даже приятно. Чище не только в квартире, но и в душе. На днях я смог спокойно заглянуть в ласковые карие глаза медвежонка уличного фотографа на старом Арбате, и медвежонок не отвел глаз.

Сведения об авторе:
Алешко-Ожевский Юрий Павлович (1937) — старший научный сотрудник Института питания РАМН, кандидат химических наук. Один его из предков по отцовской линии — куренной атаман Ожешской Сечи (Польша). Юрий Павлович окончил Московский Университет им. М.В.Ломоносова по специальности: геолог-геохимик. Бывалый таежник, пустынник и полевик: более двадцати лет провел в экспедициях (Тянь-Шань и Памир, Кызыл-Кумы и Кара-Кумы, Усть-Юрт и Бетпак-Дала), прошел с геологическими партиями от Забайкалья до Вилюя, Камчатку и Курилы. Автор ряда журнальных публикаций.