Тринадцать зубочисток и одна бумажная закладка — Алексей ИВИН

Юбилейный номер «Журнала литературной критики и словесности». 

Алексей ИВИН (Киржач, Владимирская область)

Кратко об авторе: Алексей Николаевич Ивин родился в 1953 г. в д. Нижняя Печеньга Тотемского района Вологодской обл., в 1970 закончил среднюю школу №1 г.Тотьма, в 1971-1973 гг. учился на филологическом факультете Вологодского государственного педагогического института (не закончил), работал в вологодских областных и районных газетах. В 1976-1981 годах учился в Литературном институте; затем работал в МО СП СССР, в журналах «Наш современник» и «Сельская молодежь», в различных иных организациях. Печатается  в периодике Москвы с 1981 года. Не опубликованы около десятка повестей, 70 рассказов, монография по творчеству Оноре де Бальзака, несколько романов. Состоит  в РСПЛ с 2000 г.

 

ТРИНАДЦАТЬ BAMBOO TOOTHPICKS

И ОДНА БУМАЖНАЯ ЗАКЛАДКА

 

I.

Иногда в трудную минуту, когда так и кажется, что все тебя ненавидят, — настолько нет взаимопонимания, — да что там! – простого отношения, я ищу его хоть у мертвых. Недавно вот так же, с полным осознанием того, что борьба бесполезна, я снял с полки томик поэта Алексея Апухтина, открыл наугад и прочитал:

Часто, наскучив игрой бесталанною,

Я забываюсь в толпе,

Разные мысли, несвязные, странные,

Бродят тогда в голове.

Тихо мне шепчет мечта неотлучная:

Вот наша жизнь пред тобой,

Та же комедия, длинная, скучная,

Разве что автор другой.

А ведь сначала, полны ожидания,

Входим мы… Пламень в груди…

Много порывов, и слез, и желания,

Много надежд впереди.

Но чуть ступили на сцену мы новую –

Пламень мгновенно погас:

Глупо лепечем мы роль бестолковую,

Холодно слушают нас.

(Тут я вздрогнул: холодно слушают, начхать им на мое стремление заинтересовать своей ролью и мастерством).

Если ж среди болтовни утомительной

В ком-нибудь вырвется стон

И зазвучит обо всем, что мучительно

В сердце подслушает он, —

Тут-то захлопают!.. Рукоплескания,

Крики… Минута пройдет…

Мощное слово любви и страдания

Так же бесплодно замрет.

(Это точно: как об стенку горох! Даже если узнаю΄т из твоих текстов о себе же дополнительные сведения и тайны – никакой благодарности! За что платить, благодарить? Это же не печной горшок, в котором можно сварить кашу).

Тянутся, тянутся сцены тяжелые,

Стынут, черствея, сердца, (!)

Мы пропускаем уж сцены веселые,

Ждем терпеливо конца.

Занавесь спущена… Лавры завидные,

Может гордиться артист;

Слышно порой сожаленье обидное,

Чаще зевота и свист.

Вот и разъехались… Толки безвредные (!)

Кончены… Говор затих,

Мы-то куда ж теперь денемся, бедные,

Гаеры жалкие их!

В длинном гробу, как на дроги наемные,

Ляжем, — и в путь без сумы

Прямо домой через улицы темные

Тихо потащимся мы.

( Действительно! Зачем сума? Мы же не древние финикийцы или египтяне и знаем, что деньги и бытовая утварь на том свете нам ни к чему, что кладбище – наш дом ).

Выедем зà город… Поле широкое…

Камни, деревья, кресты…

Снизу чернеет нам яма глубокая,

Звезды глядят с высоты…

Тут мы и станем… И связанных странников

Только бы сдать поскорей –

В грязный чулан нас запрут, как изгнанников

С родины милой своей.

Долго ли нас там продержат – не сказано,

Что там – не знает никто,

Да и нам знать-то того не приказано,

Знает хозяин про то.

Прочитав стихотворение до конца, я почувствовал, что волосы на голове шевелятся. Что же выходит? После спектакля затолкают в могилу, обнадежив: «Ждите! Скоро придет Мессия, освободит». А ведь это лапша, насчет мессии-то и насчет хозяина. Ведь элементарная ложь: сгнием в чулане, добыча червей. А на милой родине-то будут хозяйничать веселые молодые скоты с круглыми затылками, абсолютно тупые и очень энергичные, и так будут плясать, что наши кости в гробах запрыгают. Вы что, думаете, они страдание понимают? Да они старательнейшим образом избегают всего, что связано со смертью, — все эти Анжелины Джоли, Терминаторы и гламурные Д.Б. — Демьяны Бедные, пардон: Дмитрии Быковы. Они же вместе со всем российским населением хотят одного: забыться, чтобы вместо правды были заигрывание и развлекуха. Мажор во что бы то ни стало, и даже когда о покойниках пишут – все равно чтоб мажорно звучало.

И тут я понял, что мой друг не Дмитрий Быков, а Алексей Апухтин, бедный толстяк в водянке, домосед, о котором теперь только литературоведы и вспоминают. (Почему-то представилось, что он толст почти как Генри Филдинг, которого, как известно, на корабль в порту погружали лебедкой). А ведь в одном этом стихотворении ума и глубокой философии больше, чем во всем Д.Б., а может, и Б.Г. (хотя старик Козлодоев у того хорош!). Кто его помнит, Апухтина? Кому он теперь нужен? Нет, понятно, что от соседей Апухтина по его месторасположению на свете осталось и того меньше: ни имен, ни фотографий, ни богатств, ни конюшен, ни псарен. И все-таки…

(Тут почему-то пришло на ум, что, например, Михаил Пришвин, в отличие от Апухтина, примерно представлял, когда вернется Хозяин. В одном из очерков 1910 года, посвященных смерти Л.Н.Толстого, один крестьянин, с которым Пришвин беседовал, сказал, что конец света настанет через 105 лет, когда весь мир будет о п у т а н с е т ь ю: так и сказано, «опутан сетью», и хотя в контексте явно подразумевается сеть железных дорог и телеграфных линий, но ведь через 105 лет стало ясно, что имеется в виду Интернет).

 

II.

Я заложил странного и мрачного Апухтина бамбуковой зубочисткой и устремился к книжным полкам – искать еще друзей, которые поддержали бы меня в моем унынии. Я понимал теперь, что мои друзья не современники, — не Елена Устинова, которая за неделю перед тем отчитывала меня за наивность и настырность, и не ее коллега Капитолина Кокшенева, которая так и не высказалась по поводу статьи «Кортасар и новейшая болтология», хотя я приставал трижды; я понимал теперь, что я им до фонаря, всем этим редактрисам и редакторам. Мои друзья – те, кого так же обидели современники, соседи по местообитанию, богачи, чиновники и успешные дельцы.

Почему-то в глаза бросился сборник стихотворений Александра Блока с серебряной лирой на обложке. Я раскрыл его наугад и с удовлетворением (иначе и быть не могло!) прочитал:

Вновь богатый зол и рад,

Вновь унижен бедный.

(«Черт возьми! – подумал я. – Ведь он прав: вновь капитализм, вновь хозяйничают злые богачи, а бедняки опять унижены. Так это что же получается? Кругами ходим? «На высшем уровне пусть повторяется один и тот же вздор».).

С кровель каменных громад

Смотрит месяц бледный,

 

Насылает тишину,

Оттеняет крутизну

Каменных отвесов,

Черноту навесов…

(Он же петербуржец, камни кругом…)

Всё бы это было зря,

Если б не было царя,

Чтоб блюсти законы.

(«Так, так, уже оптимистичнее!» – обрадовался я за Блока: показалось, что он выруливает на правильный путь всесокрушающего оптимизма Терминатора и Ксении Собчак).

Только не ищи дворца,

Добродушного лица,

Золотой короны.

(«То есть,  как? А где же выход?..)

Он – с далеких пустырей

В свете редких фонарей

Появляется.

Шея скручена платком,

Под дырявым козырьком

Улыбается.

(«Черт его дери, этого Блока! Получается, что Спаситель (Мессия, Хозяин) появляется с пустырей, а шея скручена платком, как у Андрея Вознесенского. Что же это за Царь такой? Небось,   опять царь бедняков и пролетариата. Ну, а с другой стороны, ты что, богат? Тебе такой и нужен, из простолюдинов. Любой другой тебя просто не поймет).

Я в раздумье закрыл томик Блока: его апокалипсис показался мне нисколько не отраднее, чем у Апухтина. Я заложил страницу зубочисткой и решил: гадать можно до трех раз. Кого же еще раскрыть?

 

III.

Малиновый Шандор Петефи хорошо выделялся среди переплетов. Раскрыл наугад и прочитал:

Любишь ты весну, а я –

Осень, сумрак, тени.

День весенний – жизнь твоя,

А моя – осенний.

Ну что ж: пессимизм идет по убывающей. Скоро, того и гляди, друзья убедят меня, что жить и бороться необходимо. Отчего же, например, этого не сделал профессиональный литератор и, к тому же, мой современник Владимир Степанов из «Терры», когда я посылал ему аннотированный список своих повестей и романов, или Евгений Степанов, тоже профессиональный писатель, из журнала «Футурум-арт», который так ничего и не произнес насчет подборки моих стихов. Ну, хорошо: мертвый Петефи поддержал мое жизнелюбие, а эти-то двое что? Они же вроде тоже чего-то пишут. «Да ладно тебе, — утешил меня внутренний голос. – Им отродясь не написать таких четырех строк, какие написал Петефи. Так что сам понимаешь…»

Тут я подумал об одной женщине, которая отвергла мой флирт. Даже не ухаживания, а просто словесный треп. Все-таки прав Петефи: с женщинами трудно найти общий язык.

И опять ощутил обиду, на этот раз от дам.

 

IV.

Хотя троекратное гадание на классиках вернуло ровное расположение духа, я все же беспокоился. «Почему именно три? Давай, гадай дальше…»

Я снял с полки Афанасия Фета. Я знал, что весь этот толстый том заполнен стихами, и даже не по одному на странице, а в подбор.

Мудрым нужно слово света,

Дружбе сладок глас участья;

Но влюбленный ждет привета –

Обновительного счастья, —

сказал мне Фет.

(«Да я бы утешился и дружбой: она красивая женщина. Я бы на нее любовался – и всё. Но она, понимаешь, Афанасий, учуяла, что у меня нет денег. Они это чуют моментально. И не сочувствует никто: в этом ты тоже прав; голос участия совсем не слышен, ни от кого. Я бы, может, стал дружить с Кублановским или с Крючковым, но они же меня проигнорировали. Ведь никак же не отреагировали на здоровенную подборку стихов. Поэтому в «Новый мир» я больше ни ногой: сколько можно унижаться? Все эти так называемые поэты просто никакие, «стертые пятиалтынные», понимаешь, Афанасий? Они вращаются в   литературных тусовках и постепенно стираются: уже не понятно, какой номинал. Идет только трепотня о литературе, а их собственной ценности не различишь».)

 

V.

Я заложил Фета зубочисткой. Настроение оставалось все-таки паршивым. Наверно, более ожесточенный и желчный друг утешит крепче. С самого верху, — едва дотянулся, — снял разрозненный том Михаила Лермонтова.

Он был мой друг. Уж нет таких друзей…

Мир сердцу твоему, мой милый Саша!

«Тэк-с!» — сказал я и больше читать не стал. Среди моих друзей Александры тоже были, но думать о них и живы ли они – не хотелось. Лермонтовым я остался не доволен: у него есть стихи покруче. «А вы, надменные потомки!» «Не пылит дорога. Не дрожат листы». «Печальный Демон, дух изгнанья».

VI.

Все-таки по-прежнему хотелось бунтаря, водителя народов, хулигана и забияку. Я снял Джозуэ Кардуччи и открыл наудачу:

Лина, корабль остановлен, повисли

весла, взойди на него поскорее;

Я ведь последний среди эолийских

дивных поэтов.

(«Вот это да! Это же про Элину. Мне же намекают, что надо продолжать ухаживать и расточать знаки внимания. Женщина любит ушами. Еще два-три презента, два-три искренних комплимента, и Элина, распустив черные кудри, взойдет на мой корабль, я поставлю весь такелаж, оденусь парусами – и вперед, в Грецию. Ну, немыслимое же имя для русской женщины, чего ей здесь делать с таким именем?»)

Джозуэ Кардуччи, как настоящий друг, вернул меня от уныния к повседневной реальности. Он подводил меня к мысли, что все эти Светланы Смолины, все эти Валерии Шишкины – они же не женщины, они функции, редакторы текстов, и въехать в отношения с ними невозможно: ведь у тебя всерьез нет отношений с компьютером, любовных? То же и с ними. А Элина – она реальная, и ты для нее реальный, хотя со странностями и староват. Елена же Устинова и эти две литературные дамы воспринимают тебя, как токарь заготовку: обточить – или выбросить? И они выбрасывают все, чего не понимают, а понимают они очень мало: что им сказано сверху, что из навыка усвоено, то и понимают: от сих до сих.

Я посмотрел, как называется стихотворение Кардуччи, — и снова вздрогнул. Оно называлось «Эллинская весна». Надо бы поинтересоваться, у нее имя пишется с одним «л» или с двумя? Постепенно настраиваясь на актуальность и гламурность, я все же еще не решался действовать, так чтобы власть, или плебс, или хоть хорошенькие женщины меня заметили. Я по-прежнему боялся жизни и искал утешения. Ненависть от современников разливалась рекой, и вся – на меня. И я искал подпорки у тех, кто уже умерли и ошибались в том же.

 

VII.

«Уж у него-то наверняка найдется что-нибудь этакое – безответственное и философическое», — решил я и открыл книгу Сергея Есенина. Есенин, как всегда, не соблюдая размера и ритма, спотыкающимся слогом крестьянина разъяснил мне следующее:

Свищет ветер, серебряный ветер,

В шелковом шелесте снежного шума.

В первый раз я в себе заметил –

Так я еще никогда не думал.

(«Ну, и что же ты подумал по-новому?» — скептически скривился я).

Пусть на окошках гнилая сырость,

Я не жалею, и я не печален.

Мне все равно эта жизнь полюбилась,

Так полюбилась, как будто вначале.

(Два следующих катрена я забраковал, и даже цитировать не хочу. Но к концовке Серега вырулил на позитив, и я ему доверился):

Жить нужно легче, жить нужно проще.

Все принимая, что есть на свете.

Вот почему, обалдев, над рощей

Свищет ветер, серебряный ветер.

После Есенина мне стало почти хорошо, и я допустил даже насмешливую мысль, что у Афанасия-то, когда серебряные змеи через сугробы ползут, получше будет.

 

VIII.

«А интересно, — подумал я, — восточная мудрость способна подкрепить? Все-таки поэты на Востоке люди в большинстве созерцательные и бездеятельные…» Чтобы утолить свой интерес, я потянулся к сборнику «Грузинские романтики» и открыл наугад:

Ты, юноша, беспечен был доселе,

Пирам веселым не было конца…

Молю тебя: цени свое веселье,

Гони унынье с юного лица.

(«Не такое уж оно юное, мое лицо, — разозлился я. – Сверстницы, и те уже не потупляют взор при встрече, не то что молодые. И вечно всему завидуешь – красоте, молодости»)

Не заблуждайся: молодость мгновенна,

Ее уносит времени полет,

Пройдут года – наступит перемена,

А там, глядишь, и старость подойдет.

(«Вот и я о том же…»)

И в цвете розы есть непостоянство,

И так же сновидение летит,

Как исчезает юности убранство –

Улыбка уст и нежный жар ланит.

 

Блажен, кто в жизни все свое дыханье

Умел отдать веселью и любви,

Кто не хотел ценить существованье,

Пока волненья не было в крови.

 

Отдай же сердце дружбе и любови.

Они для нас – неоцененный клад.

Печален ты? Не хмурь напрасно брови –

Любовь и дружба горе исцелят.

«Прекрасно! Кто же автор? – Я отлистал немного вперед и вышел на автора: Григол Орбелиани. – Кто бы против – пировать с друзьями, но друзей-то нет, Григол. Ну, чистое безобразие! Я тебе сейчас пожалуюсь, какие у меня друзья. Полтора-два года назад я послал в журнал «Новая юность» редактору Глебу Шульпякову два своих рассказа. Там общая героиня, московская фифочка, вроде Эллочки Людоедки, — ну, да ладно, ты не знаешь такую… Послал и жду – жду год. Вдруг Глеб Шульпяков появляется на моем facebook`е и просится в друзья. «Наконец-то оценил мои рассказы, — думаю, — через пару месяцев опубликует. Замечательный человек, Глеб. Подождем еще». Шульпяков становится моим другом, проходит еще полгода, а публикации всё нет. И это притом, что я несколько раз справлялся о рассказах. Тут я свирепею, еду в Москву и в редакции осведомляюсь о своем виртуальном друге: в чем дело? «Не могу пока сказать ничего определенного», — говорит друг по телефону из дома (потому что на работе его нет). И я устраиваю скандал, потому что эти полуторалетние сопли из-за двух рассказов мне надоело подтирать. Григол, ты не поверишь, это настоящее бедствие – люди, избранные что-либо решать. И я назвал это явление – шульпяковщина. Шульпяков – хорошая фамилия. Подходит для инициализации целого явления, вроде шигалевщины, нечаевщины, передоновщины. Ну, этих наименований ты тоже не знаешь: их не было в твое время. Шульпяковщина – это стремление со всеми дружить и от этого иметь выгоды. Какой кунак, о чем ты говоришь? Я теряюсь в догадках, зачем вообще он мною заинтересовался. Согласись, значит, он ценит мои рассказы. Но если ценит и не публикует – то это как? Григол, они совсем оборзели, нынешние литераторы. Они набирают редакционный «портфель» и из этого портфеля публикуют прежде всего то, что их никоим образом не трогает. Понимаешь, Григол, они печатают по принципу: пишет хуже, чем я, надо немедленно ставить в номер. Вот это твое стихотворение не прошло бы ни в одном современном толстом российском журнале. Ну их к лешему, давай выпьем».

 

IX.

Я и впрямь был бы не прочь выпить с грузинским поэтом, но вовремя вспомнил, что он, в отличие от Шульпякова, мертвый. Я заложил его бамбуковой зубочисткой и схватился за Якова Полонского. Как-то раз я три дня подряд орал, один в квартире, его романс «Песня цыганки», да так жалостливо, что сам прослезился. Что-то сегодня посоветует мне Яков Петрович:

Пора… Прости! Никто не ведал

Глубоких тайн моих страстей,

И никому я права не дал

Заплакать на груди моей.

 

Любви прекрасным упованьям

Рассудком положа предел,

Страдая сам, твоим страданьям

Я отозваться не хотел.

 

Искал я счастья, но поверить

Не смел я счастью своему;

Мне было легче лицемерить,

Чем верить сердцу твоему.

 

(Вот тебе раз: а этот друг советует обратное, чем прежний: живи рассудком, не обольщайся любовью. Ну, да он ведь Козерог, поэт Полонский, — что он еще посоветует, кроме твердости и скрытности… Неужели и правда никто больше к груди не прильнет и не заплачет? Господи, Яков Петрович, страх-то какой! Уж ты извини, но я не такой крепкий: если бы поманила – побежал бы…)

 

Х.

Зубочисток было полно – китайские, первый сорт, сто штук, целая коробка. Я аккуратно выдернул книгу Игоря Северянина, потому что в местах, где он по молодости проживал, я тоже по молодости проживал: мы были земляки. Уже даже не хотелось квитаться с современниками — подтвердить бы похожие заботы у других поэтов, у классиков. Игорь Северянин выдал себя сразу, с готовностью и с головой:

 

ШАТЕНКА В РОЗОВОМ

Аллеей лиственниц иду вдоль озера.

Вода прозрачная у самых ног.

Навстречу девушка мелькает розово,

Чтоб мыслить горестно поэт не мог…

(Так и представил: бедняга бродит в одиночестве, а ему мешают уединиться).

Аллея темная и тьмой тяжелая.

И тьма безрадостна, и тьма пуста.

А та сверкальная! А та веселая!

И упоенная такая та!

(Ну, еще бы: она же живет сейчас и всю жизнь для себя, только для себя, исключительно для себя, а ты на далеких потомков работаешь)

Неторопливые подходят окуни

И неподвижные в воде стоят,

Как будто думают о русом локоне,

О платье розовом мечту таят…

Тут мне вспомнилась фотография Северянина, где он запечатлен с удочкой на какой-то прибалтийской речке, и я позавидовал: до чего точен, гад! «Неторопливые подходят окуни и неподвижные в воде стоят». «Понимаешь, друг, понимаешь, земляк: я бы тоже сходил порыбачить, но в округе на двести километров нет ни одного приличного водоема (такого, чтобы можно было рыбу увидеть). Так что ты еще счастливо прожил – отвлекался рыбалкой и понимание заслужил у инородцев. Я же и в своей стране как на чужбине».

Игорь Северянин немного умилял своей сверхъестественной простотой и честностью. Вот кто был бы настоящий друг. Но, увы, не привелось жить в одно время.

ХI.

Должно быть, в моих поисках прослеживалась и цветовая закономерность. Потому что сборник М.Л.Михайлова был такой же бордово-коричневой расцветки:

Снова дней весенних

Дождалися мы:

Ласточки щебечут

Над окном тюрьмы.

 

Между гор зеленых

Темной полосой

Вьется вдаль дорога

К стороне родной.

Они в ХIХ веке сидели в тюрьме и мечтали о воле, а мы?.. Да я ни одного стихотворения не прочел у современников, где бы эта тоска по свободе выражалась, ни единого. Они уже давно в тюрьме и в ярме, они там родились. Наши, современные, не завидуют орлу, который «вымолвить хочет: давай улетим!» В лучшем случае, они просто собирают манатки и уезжают из страны. «Сторона родная» у них где? Дорога темной полосой куда вьется? На Запад. Ласточкам они завидовали, жеребятам, которые с поездом соревнуются, а я – им, им, мертвым. Они свое дело сделали и ушли. А тут… даже похвалы не услышишь ни от какого Чернышевского.

А между тем я знаю (прочел, а с иными лично знаком) десяток таких же безвестных, как сам, превосходных русских литераторов, которых словно бы нет на фоне премиальной шумихи и конкурсной свистопляски. Назвать фамилии этих современных русских гениев, о которых никто не слыхал, – или теперь же садиться писать об их судьбах памфлет под названием «Нас нет»? Понимаешь, Михаил Ларивонович, они живут, страдают, пишут, они   мои друзья, но их как бы нет. Вас-то нет в современной литературной жизни, потому что вы свое дело сделали. А их нет, потому что о них не приказано говорить. Я не удивлюсь, если окажется, что в журналах и издательствах существуют списки «неблагонадежных» авторов. Вспоминаете это словцо, Михаил Ларивонович? Что? Все-таки написать памфлет, упомянуть поименно всех, кого замалчивают? Хорошо, напишу. Андрей Добрынин, Маргарита Светлова, Вадим Забабашкин, Илья Леленков, Александр Левин, Егор Радов… длинный выйдет список, хороший получится памфлет!

 

ХII.

Толстенный сборник новелл и стихотворений Конрада-Фердинанда Мейера продолжил ту же цветовую гамму и вызывал особое мое расположение – потому что это одна из немногих книг, сохранившихся с юности, с 70-х годов. Большинство тех книг я растерял, раздарил, распродал, а эту – нет. Конрад-Фердинанд Мейер, как всегда, нарисовал чеканную и жуткую картину – куда всем этим аватарам и Хичкокам. Герой его стихотворения видит, как на челне, что плывет в Лете, пируют юноши и девушки и поют. Он бросается в Лету и, хоть холод жесток, настигает челн. А пить собирается как раз его любимая:

И тогда стремительно у милой

Вырвав чашу, бросил я в поток,

Вижу: тень румянца озарила

Неподвижно-бледный мрамор щек.

 

Целовал тебя, молил смятенно,

Были холодны твои уста.

Вдруг исчезла ты, и я мгновенно

Вспомнил и во сне, что ты мертва.

Как выражается нынешняя молодежь, полный писец, отпад, прикольно. Сам спит, а вспомнил и во сне, что любимая-то умерла. Все-таки житейские неприятности как-то связаны с мировоззрением: не мог не кончить плохо Конрад-Фердинанд Старший со своим мировоззрением и Алексей Николаевич Апухтин – со своим. Может, и правда, не стоит слишком унывать? Может, правы все эти во что бы то ни стало общительные люди, которых на все сцены приглашают, во все съемочные студии? Да, но, с другой стороны, они же игнорируют очевидное и никогда не говорят о плохом (или в таких гомеопатических дозах, что это зло предстает сладким леденцом). Они же лгуны и морочат людей, даже если бы непременный позитив и пятиминутки радости были введены законодательно. Уж лучше духовное бесстрашие К.-Ф. Мейера; он из пользы и расчетов дружить не стал бы, как некоторые.

 

ХIII.

После всех просмотренных стихотворений я совсем умиротворился и приободрился; и это притом, что ни одного друга рядом не было, и телефон молчал, и на электронную почту слали одну глупость новостных рассылок: «убили», «украли», «сказал в интервью». «Может, меня не ненавидят, а просто равнодушны? Да, но положение не меняется годами и десятилетиями: нет денег, работы, жены, а в телевизоре сидят бойкие говоруны, которым все по барабану. Что изменится, даже если я напишу памфлет «Нас нет»? Это же Кронос: он глотает и камни, и своих детей с одинаковой непреложностью…

А ну-ка давай укрепись окончательно,   и забудем об этом…

Я потянулся к книге Хосе Эрнандеса «Мартин Фьерро», хотя и опасался, что в этой здоровенной поэме ничего для себя полезного так сходу не обнаружу. За что люблю латиноамериканцев: они никогда не поэтизируют дом, семью, копеечную педагогику взаимоотношений жены и мужа, а всегда только дикий простор, свободолюбие и мужество (возьмите вон Бенито Линча); их под крышу и в автомобиль не затащишь. И правда, свободен, как пастух у костра, Хосе Эрнандес заявил прямо в лоб:

Тут начальники, понятно,

руки греют без помех:

завелись у них у всех

скот, работники, хозяйство.

И такие негодяйства

там творились – вспомнить грех!

 

Cидя на своем добре,

в деле воинском ослабли:

глотки – прорвы, руки – грабли.

Чтоб исправно службу несть,

что иметь ты должен? Честь.

Чем владеть? Конем да саблей.

Вот и у нас, в России, настало то же. А в поисках пользы и справедливости выход еще проще, чем в Аргентине: кругом обиженные даже не буянят, как твой Фьерро, а спасают душу – уходят в монастырь, в раскол, в ивовый шалаш на рисовом поле и, там сидя, жалуются на судьбу. И что-то мне сдается, что, после прямой эмиграции, это еще один честный путь. Если я вам, современники, не пригодился или отвергнут – чего вы хотите?

 

ХIV.

Уже спокойно и без интеллектуальной жадности я взялся за книгу в гладком зеленом ледерине и, намереваясь вставлять туда очередную китайскую спичку, обнаружил бумажную закладку. Эге, что-то важное там уже заложено!

Важным оказалось стихотворение Николая Языкова «Пловец». Ужасно симпатичный автор и жил там же, где Северянин.

Почему-то память тотчас воспроизвела начальную сельскую школу, учительницу, одну на четыре класса, и как мы, дети, хором разучивали песню «Пловец». Я до сих пор помню, что мне, ребенку, всё в ней казалось неправильным и непонятным. Почему «ладья», что за «ладья» такая – шахматы, что ли? Почему «скользки волны», надо: «скользкие». Почему «быстрокрылая» эта ладья, она что, птица? В песне было много странных, непривычных слов, устарелых, неправильных. Но детский хор под дирижированием учительницы пел эту странную песню громко и с упоением, и я не отставал от других, и даже переживал за героя: вот сейчас, на фиг, опрокинется в своей лодке и утонет. В те годы, как у всякого почемучки, у меня и к детским-то песенкам возникали претензии, не то что к таким. Почему, например, медведь шел да еще через мост и наступил лисе на хвост? Он что, слепой, что ли? И на сосну полез сдуру – лисы, что ли, испугался? Но раз все дети поют, значит, и я пою; меня в те дни все страшно развлекало: и что чай дают в подстаканнике и с печеньем, и красивые счетные палочки из эбонита, и парты, такие узкие, что не развернуться.

И с тех пор, с начальной школы языковского «Пловца» я запомнил и полюбил. Но теперь оказывается, что это не просто про человека в лодке в бурю, а что это – призыв к борьбе, к преодолению преград. От начального уныния уже не осталось и следа; я с воодушевлением и большим оптимизмом продекламировал:

Нелюдимо наше море,

День и ночь шумит оно;

В роковом его просторе

Много бед погребено.

 

Смело, братья! Ветром полный

Парус мой направил я:

Полетит на скользки волны

Быстрокрылая ладья!

 

Облака бегут над морем,

Крепнет ветер, зыбь черней,

Будет буря: мы поспорим

И помужествуем с ней.

 

Смело, братья! Туча грянет,

Закипит громада вод,

Выше вал сердитый встанет,

Глубже бездна упадет!

 

Там, за далью непогоды,

Есть блаженная страна:

Не темнеют неба своды,

Не проходит тишина.

 

Но туда выносят волны

Только сильного душой!

Смело, братья, бурей полный

Прям и крепок парус мой.

Ну что, современники гребаные? Кто из вас так напишет? Тетешкаете свои чувствица и глупости обывательские издаете для таких же вяленых вобл, как вы сами, — а вот поэт говорит: заслужить надо отдых-то. Бороться надо, побеждать, укрощать стихию, — и только потом, усталому, отдыхать на поруках и на попечении прекрасной Навзикаи. А вы сразу: машину мне дай, деньги, московскую прописку, Гордон чтоб со мной беседовал по ящику.

Ах, Навзикая, царская дочь, утешишь ли ты меня после бури? Увижусь ли с тобою?..

* * *

Полностью возобновленный для жизни, без грана уныния, я вытащил все зубочистки из книг, а бумажную закладку оставил: потому что стихотворение Языкова было мое любимое. Я также скоренько выстриг еще три бумажные полоски и заложил «Песню цыганки» Полонского, «Зимний вечер» Пушкина и то стихотворение Аполлона Майкова, которое начинается словами: «Кроет уж лист золотой//Влажную землю в лесу». Всё, братцы, полный ажур! Теперь я экипирован будь здоров, посезонно: зимой со старушкой в хижине, летом с цыганкой в поле, осенью в грибном лесу и в любое время в открытом море в лодке. Фиг вы меня свернете с пути!

Критика и публицистика @ЖУРНАЛ ЛИТЕРАТУРНОЙ КРИТИКИ 

И СЛОВЕСНОСТИ.  —  №12. — декабрь. —  2011.