Рассказы о Зеноне — Алексей ИВИН

Алексей ИВИН (Киржач, Владимирская область)

Автор Журнала литературной критики и словесности:  «Друг естества» (июль, 2011), «Тринадцать зубочисток и одна бумажная закладка» (декабрь, 2011), «Дмитрий Васильевич не Федор Михайлович» (май, 2012), «Кортасар и новейшая болтология» (июль, 2012).

 

РАССКАЗЫ О ЗЕНОНЕ

 

ОХОТНИК НА СКАНИРОВАНИИ

Посыл всегда внезапен.

Из замкнутого универсума избы, огорода и улицы, хлопоты в котором вдруг кажутся бессмысленными, некто свыше посылает тебя в область другую, любимую и подзабытую, чтобы захватить там новизны. Охотничий инстинкт, исследовательский зуд приступообразно овладевают   Зеноном, и он понимает, что привычный универсум, хотя из него открывается величественный вид на широкую реку и дальний лес, тошнотворен и отвратителен. Сборы недолги: Зенон надевает энцефалитку, повязывает бандану, кладет в карман нож с костяной рукоятью и с пустой майонезной банкой (вскоре комбинаты перестанут тратиться на стекло, начнут паковать майонез в пластик) торопливо идет к горке стружек на задворках старого промтоварного магазина. Стружки и щепки слежались, отсырели и кое-где проросли осотом. Сруб (похоже, баня, потому что для хлева мал) за полтора-то года тоже посерел и поблек от дождей, хотя в углах заботливо укрыт толем (каким же бедняком надо быть, чтобы даже на баню не хватило денег!); но дождевых червей, и притом жирных, под щепками много. Зенон в пять минут набивает банку землей и червями и, захватив в избе корзину, торопливо идет, куда захотелось. Торопливо потому, что сомневается, а есть ли и там новизна, интерес и отдохновение.

«Вот так-то незаметно и умирают, когда уже не манит за собственную ограду, — насмешливо думает Зенон Зеонин, промысловик и сельский домовладелец. – А ведь на кладбище местообитание совсем узкое: шаг вправо, шаг влево – считается побег. Да, но, с другой стороны, вояджеры, дискаверы и эксплореры даже не понимают, от чего они безотчетно убегают, чего ищут в чужих краях».

И вот уже тропа вводит под полог леса, и, перехватив несколько спелых ягод малинки с куста, Зенон Зеонин на долгие часы расстается с бойкой, социально обусловленной мыслью: теперь он живет инстинктом. Вы замечали, что хорошая кошка даже в городе сотни метров не пройдет, чтобы не замереть, вслушиваясь и оглядываясь? И это правильно: кругом враги. А для Зенона как раз наоборот: под пологом леса врагов уже больше нет. Простой поисковый азарт влечет его.

Тропа идет вдоль стены ельника, по краю запущенных и заросших колей, в которых местами стоит вода. Летом здесь давно не ездят, а зимой – только за сеном на ту пожню, на которую идет и он сейчас. Но ведь продавить безобразные колеи на гусеничном тракторе можно и зимой. Тропа запорошена хвойными иглами и такая тенистая, что даже зябко. Вдоль тропы, на моховых подушках, в черничнике и на жестком субстрате подзола предлагают себя для распознавания десятки грибов, но почти сплошь ядовитые: энтолома, паутинник, желчный гриб, красные, белые, зеленые, желтые, бурые мухоморы, бледные поганки, волоконницы, ложные опята. Отравителю здесь раздолье: иногда достаточно под видом масленка поджарить среди других аппетитно-маслянистых и подрумяненных один ма-аленький местный шампиньон, желательно с кольцом, — и всё: фельдшер ничего не поймет. В детстве Зенон любил отправиться в ближайший ельник на войну с мухоморами, которые, как шапки сказочных гномов, краснели тут и там повсеместно. Он срубал их шашкой на скаку, изображая героя гражданской войны Чапаева, и однажды вместе с победным криком в рот влетел изрядный кусок вражьей плоти. Дальнейшее Зенон помнит худо. Провидение предусмотрело, чтобы рядом в тот раз оказался его детский друг, такой же искатель приключений и храбрый рубака Андрей, так что они добрались до деревни еще живые. Даже подсознательно,  даже на расстоянии, при одном только виде или прикосновении, от иных поганок начинает болеть голова, подташнивает и двоится в глазах. Со временем и с опытом лесной житель Зенон научился смотреть на этих красавцев равнодушно, идентифицируя их моментально: даже если они стопроцентно прикидываются белым грибом, они либо блестят неправильно, либо шляпка окрашена подозрительно, либо улитка и палый лист их сторонятся. Вообще же грибы вдоль тропы как бы тестировали его на профпригодность и настраивали на серьезное, взыскательное отношение. Вот именно: вз-ыскательное!

Трехсотметровый путь до пожни Зенон проходит нескоро, но дорожные обочины одаривают его лишь несколькими подберезовиками и гладышем. Он уткнулся в жердяную изгородь и сомневался теперь, перелезать или нет: пожню не очень давно выкосили, посередине возвышалась свежая и тоже огороженная копна, но, хотя отава уже подросла, сомнительно, есть ли грибы на этой веселой зеленой поляне в закоулках между кустов. Место здесь солнечное, заманчивое, чтобы порадоваться солнцу на припеке и простору после мрачного ельника, но бабочки уже не вьются, раз нет цветов, кузнечики не трещат, кое-где торчащая малина и смородина наверняка собрана сенокосниками. В южных и даже среднерусских губерниях стоят некошеными сотни тысяч гектаров угодий, а здесь, на Севере, так трудно прокормить хотя бы одну корову с теленком, что селяне используют каждую прогалину в лесу, каждую лыву, особенно близко к дому: копну застогуют — и слава богу. И конечно, не оставят скудные лесные дары без внимания, даже если это просто засохлый от зноя смородиновый куст.

Зенон решает исследовать пожню в поисках рыжиков, но никаких грибов не оказалось, зато вдоль изгороди, местами уже обветшалой, встречались кустики красной костяники да среди натасканного в кучи фашинника торчали несколько курчавых смородиновых стеблей: поленились хозяева убрать, и гроздья неожиданно крупных, как виноград, ягод высвечивались на жарком солнце, как монисто. «До чего вкусна и пахуча! – думает Зенон, набрав всего две пригоршни. — Эх, трехлитровое ведерко бы сейчас охомячить!» Несколько приунылый, что так скудна родная природа и нечем от нее попользоваться, но все же развлеченный, он движется к противоположному краю, к выходу, зная, что там, при спуске к ручью, прежде случалось поживиться еще и малиной: там, в тени, она росла весьма крупная. Выход из пожни оказывается отчего-то   разгорожен, но Зенон не спешит исправлять чужую ошибку, сообразив, что раз они огораживают от лосей копну, пара сдернутых жердин не сильно повредят сенокосу. Тропы здесь уже не было, потому что она огибала пожню слева и шла лесом; послонявшись здесь, придется туда вернуться.

Несмотря на дожди всю прежнюю неделю, ручей почти пересох; среди крупных валунов насилу нашлась отстоявшаяся лужица, чтобы умыться. Хорошо ополоснуть распаленную, искусанную комарами шею и горячую грудь мягкой, словно бы даже маслянистой водой! Лес на том берегу на косогоре стоит ярусами и стеной. Стоит и молчит, видимый отсюда глубоко, как из крепостного рва. По виду можно бы предполагать в нем поживу, но Зенон из прежнего опыта знает, что там даже черники нет: мох, кислица, дрёма, сумрак, влажно. Одно в нем хорошо: он почему-то без бурелома и без подроста, как лесопарк. В таком лесу, бывало, идешь и за десятки метров видишь вызолоченную солнцем радиальную паутину. Один раз он в такой же вот паутине нашел золотой березовый лист и долго бился над загадкой, откуда он взялся: во всей округе не было ни одной березы!

Странно тоже, что в таком мелком ручье такие крупные камни.

Оглаженный ветерком, охлажденный и заметно взбодрясь, Зенон опять поднимается к пожне и тем же путем возвращается на оставленную лесную тропу. Ну что ж, первая часть замысла не удалась: никаких рыжиков на этой пожне нет; никакого тебе картофельного супцу с рыжиками, обжаренными с яйцом на постном масле. Но ведь собирательство, как финансовые сделки или казенная служба, тоже не всегда удачно: иной раз целый день проходит впустую. Так что Зенон Зеонин не унывает и на развилке троп обнаруживает сразу шесть белых грибов, один к одному. Это как бы компенсация за потерянное время. Из белых грибов тоже можно сварганить вкусный суп, чистый, как слеза (если не добавлять других грибов).

На лесных тропах Севера нет особенных запахов; разве только в зной немного одуряет путника хвойный дух да в поймах ручьев и речек от тяжелого аромата дягиля и вонючего сальника, оплетенного мухами, поневоле задержишь дыхание, как в жаркой парной. Но всю дорогу тебя сопровождает тот холодноватый воздух, которого как бы нет: настолько он хорош, приемлем по составу. И на тропе, хоть примерно знаешь, что откроется за поворотом, все равно высматриваешь новизну и неосознанно страшишься встречи с необоримой силой. Кто нас поит и кормит, мы того уважаем, хотя бы он вечно молчал. И на последующих, от развилки, еще трехстах метрах Зенон словно бы дичал вместе с природой: тропа совсем узкая, сырая, направо и налево не проглянешь – плотный темный ельник и березняк, по боковинам в иные урожайные годы прямо-таки выстраиваются крепкие подосиновики и белые грибы. В плотной городьбе леса, сплошную штриховку и колючесть которого так понимали художники-пейзажисты, он не задирал голову к небу, закрытому кронами, а только шарил глазами по обочинам да всё ждал длинного пологого спуска к тому самому ручью, у которого уже был. Ручей почему-то называли Пожарный; возможно, из него когда-то брали воду для тушения лесного пожара. Здесь он, как ни странно, уже протекал прозрачной струей, из чего следовало, что где-то между этим спуском и пожней бил родник. Русло ручья в глубоком овраге было истоптано деревенскими коровами, которые здесь останавливались на водопой, а случалось, отпечатывались и сапоги грибника. Ручей здесь едва журчал, зато шум лесной речки из-под обрыва долетал явственно и маняще. Вот туда-то и стремился теперь мыслями Зенон Зеонин вслед за ручьем, даже если ему случалось, из собирательской жадности, как сегодня, подниматься по нему вверх, за смородиной. Чем хороша смородина в жаркий день? Она невообразимо смердит, как вот на пасеке – близкий улей, а черные кожистые ягоды под языком так и брызжут душистым соком.

Зенон опять напился и умылся, тревожно всматриваясь вдоль тропы: она здесь взбиралась круто вверх и терялась в туннеле плотно нависших елей; от Пожарного ручья до ближайшей деревни было еще восемь километров, этой тропой редко кто хаживал, зато под шумок сюда вполне мог спуститься медведь: его следы нередко печатались в жирной глине вместе с коровьими.

Напившись, умывшись, остудив разгоряченную грудь, Зенон свернул налево, на крутой берег речки, к обрыву и там, в густых вершковых елках, нашел свое старое удилище. Стоя на отвесном берегу и свысока посматривая в темную и прозрачную, как хороший квас, воду, он еще полчаса оснащал удочку. Ельцы в плесе ходили косяками, а на перекатах иногда плескались хариусы, выпрыгивая за вечерней мошкарой. Из-за излучины в плес наплывали хлопья пены, водопад шумел и плескал, отсюда открывались небеса с кучевыми облаками, и слегка веяло ветром; картина была до того мирная, что Зенону подчас хотелось растянуться здесь на щетинистой травке, подпереть голову кулаком и, болтая ногами, с верхотуры наблюдать окрестности: свежий, веселый, озаренный солнцем лужок был так притягателен! Чего ломиться в этих плесах, путаться в этих густых черемухах, собирать клещей? К ней и подступа-то нет, к этой рыбе, так все заросло…

И мальчик Зенон Зеонин, если смотреть на него сверху, с высоты кучевых облаков, лежал на берегу серебряной нитки, вдалеке от серых прямоугольников изб, с краешку обширного светло-зеленого моря, похожего сверху на древнерусское войско в шишаках с пиками, — и его не видно, как нам не видно муравья, отбившегося от ближайшего муравейника в поисках вкусненького нектара. Пусть лежит. Там мы его и оставим. Может быть, у него клюнет рыба, и он вернется и с рыбой, и с грибами. Главное для всех детей земли — чтобы они никогда не смотрели на себя со стороны, осознавая свое ничтожество во вселенной, а пребывали внутри себя. Когда ты собой обладаешь – что может быть лучше этого!

 

 

НЕПОНЯТНОЕ 1

Сейчас столько говорят, что лучше бы помолчать. В шестнадцатом веке в этом смысле жилось легче, а сейчас – только если все средства связи выключишь и уйдешь далеко в тайгу или опустишься глубоко в океан. И некоторые из людей приспособились: они говорят много-много, с утра до вечера, теснят друг друга, окружают, и начинают это кружение, эту социализацию с детства: если вы видели детский сад майским утречком на прогулке, поймете, о чем я. Пусть. Я видел, как в марте синхронно радуются усиленному солнечному блеску стаи галок, как носятся косяки рыбы, табунятся лошади; снизойду и к людям. Речь сейчас о другом, о непонятном.

Если спускается ночь, все живое укладывается спать. И галчата, и рыбьи мальки, и жеребята, и подростки. Но в семнадцать лет у многих бывает иначе, и они весной с наступлением тьмы каждую ночь уходят вон из гнезда хоть на пару часов.

Зенон Зеонин выбегал из двери и, чутко ориентируясь по мерцанию звезд в просветах туч, уходил по дороге. Сперва только бы подальше от крыльца, потом – под полог настороженных осин и ольхи (осина, когда в ночной росе, молчит, как жестяной флюгер в штиль, а ольха теряет очертания, намокая, и на ощупь даже противна). Зенон Зеонин вьющейся тропой уходил все дальше под своды высокорослой ольхи и слегка осветленных берез и, когда тьма совсем смыкалась и вероятность жилищ скрадывалась за поворотом, останавливался, чтобы прочувствовать уход. Он стоял, дышал, тьма клубилась, звезды в рваных тучах шевелились, как магнитные опилки, и сердце обнимала тревога. Это была хладнокровная тревога отстояния от крова. Можно было идти, идти, идти, уйти и не возвратиться, но, семнадцатилетнему, это можно было отложить и на потом. Металлическая жесть осин не скрипела, а только свисала и поблескивала, ольха черной сквозящей стеной по обе стороны тропы тревожно молчала, в небе тучи клубились и менялись, внизу, где спала трава, покой был мертвый. Зенон слушал хоть писк мыши, хоть волочение слизня, но из-под кустов не доносилось ни звука, а чуть выше головы, привлеченный большой горячей кровеносной плотью, заходил на посадку лесной комар, посекундно ослабевая, из чего можно было заключить, что он уже сел и пьет кровь. Зенон оглаживал пышные чистые свежие волосы, комар опять издали слабо пищал и вблизи нудно ныл, остальное же мироздание статически стояло, так что становилось непонятно, зачем и ему, Зенону, куда-то двигаться? Он набирал в грудь воздуха, чтобы от души крикнуть, но только сдавленно мычал, выдыхая через ноздри, потому что понимал: звук будет поглощен немотой, даже не возвратится, и эха не будет, и ничто не шелохнется. Зачем же пытать равнодушных? Живой вокруг только он.

Он живой, живой, тревожный в мертвом покое, он без очертаний, неуловимый, как тучи, и неслышный, как комар, и вросший, как береза, и только волосы на голове еще слабо фосфоресцируют и искрят. Остальное же все спит вокруг.

И он стоял два часа не шелохнувшись, и ветер сверху подчас спускался овеять его чуткий лоб, а из отдаленной деревни за два часа один только раз донеслась смутная деревянная дробь. Он знал, что это; он сам не раз так делал: берешь крепкую палку и, пробегая мимо палисада, весело стучишь по штакетинам. Но за два часа этого мало, особенно когда все тоньше, чаще и сверлильнее звенят комары, противно прикасаясь к коже. Значит, впереди по его курсу нет ничего, а весело стучать колотушкой, когда все спят и почивают, много ли толку? И он стоял и слушал тишину до тех пор, пока не охладевал настолько, что даже комары уже не находили его по человеческому теплу.

 

НЕПОНЯТНОЕ 2

Скука, производное посредством темы –а от съкукати, префиксального коррелятива к кукати – «горевать», «плакать» и т.д., в свою очередь образованного от звукоподражательного ку (ср. кукушка, курица) и первоначально обозначавшего «кричать». См. докука, кукситься.

Н.М.Шанский и др. «Краткий этимологический словарь русского языка»

I.

Зенон Зеонин, двенадцати лет, летним днем сидит в своей комнате за столом и читает книгу. Книги случались и толще в его читательской практике, и даже была гордость за себя, когда одолеешь этакую толщищу, например, «Три мушкетера», но эта, твердая, средних размеров, без картинок, какая-то непонятная. Ференц Закоши. Или Дьердь Ференци, или Ференц Надь Листоши, и речь там идет о директоре машиностроительного завода, и там происходят какие-то коллизии, вроде пропажи документации, или кражи аккумуляторов, или недостатков коммунистического воспитания трудящихся. У венгров со времен гуннов великая литература, но переводят в 1969 году вот таких авторов: Ласло Ференци Дьердь Нахтигель, язык сломаешь; и внутри этой книги идут разбирательства – как раз для мальчугана, которому нечем заняться. Он сидит на стуле, болтает ногами, не доставая полу, и методически переворачивает страницу за страницей: раз это написано, должен же быть смысл. Часы-ходики, круглые, настенные, со скворцом, еле тикают, потому что гиря дошла до половиц и уже стоит на них. Надо бы подтянуть, но и книгу ведь надо читать. Надь Фастошь Ферешфехервар не любит делать абзацы или вставлять диалоги, и в начале очередного сплошного запечатанного листа, полного непостижимого производственного смысла, Зенон чувствует, что решимость научного постижения слабеет. Может, это интереснее, чем домашнее задание по литературе, но вникать в это – только себя мучить. Хотя содержание книжки вызывает уважение своей абсолютной бессмысленностью. Здорово, когда можно так написать: уже сотая страница, а ничего не запомнил. «Диктатура Бенеша», – говорит Зенон вслух и спускает ноги, чтобы подтянуть гирю. Для этого опять надо переставить стул, подтянуть гири, чтобы они сравнялись и обе стали повыше под маятником, потом маятник легонько подтолкнуть. Легонько – не получается, он мечется, как угорелый; приходится утихомиривать. После медной цепочки и увесистых гирь руки пахнут чистым окислом, как бывает, когда перебираешь запасные части в шоферском бардачке. Зенон с сомнением их нюхает, вытирает о брюки, а мыть не спешит. Ходики теперь снова тикают отчетливо, за оконными переплетами полно солнца и яркой зелени. Праздный школьник на каникулах с восторгом с размаху бухается на пышную, с балдахином и фестонами, родительскую кровать и долго с визгом дрыгает руками и ногами, изображая то ли лягушку, то ли паяца, то ли припадочного Федю С Голубым Глазом (местного придурка).

Можно бы и заснуть, но лучше все же разгладить одеяло и наволочки, будто не трогал. «Кто помял мою постель!» — грозно спросил Михаил Иванович           густым басом. «Кто измял мою постель!» — злобно заверещала Марья Ивановна. Мишутка, Мишутка всё вам напортил, Мишутка, ваш сын.

Зенон Зеонин переставляет стул к столу и снова с большим терпением и вниманием усаживается за него: разминка закончилась, книгу-то ведь надо дочитывать, зря, что ли, взял из библиотеки? Шандор Фаркаш Болдогфаи – одно имя чего стоит. Почему же, гадство, ничего не понятно? Эх, жаль, альбом весь изрисовал – теперь бы переменил занятие…

 

II.

Матильда Зеонина или, как для простоты называли ее лесорубы, Тильда Зевонина стояла на крыльце низкой бревенчатой, еще желтой от смолы, лесной столовой и курила. Она курила две сигареты в день, но обязательно с фильтром, потому что мужицкую «Приму», овальные сигареты без фильтра, в которых иногда встречались табачные нарезки по десяти сантиметров и твердые шипы вроде опилышей после бензопилы, или папиросы «Беломорканал», сухой горлодер, она принципиально не курила, хотя мужики – повод для приставаний и задирок – ее ими угощали. Послеобеденная сигарета, когда со столов уже убрано и вся посуда перемыта, была отдохновением. Сейчас она курила «Забриски Пойнт». Что значат эти слова, она не знала, но блок этого душистого роскошества и изящества месяца три назад продал ей по дружбе некий заезжий студент из Москвы (слонялся по поселку лесозаготовителей почти месяц, лазил по чердакам в поисках раритетов и записывал песни от древних старух). Она стояла на желтом крыльце, привалясь чуть сутулой спиной к липким смолистым бревнам, слушала, как в зале двигает стульями поломойка Надя, и с удовольствием затягивалась дорогой сигаретой, устремив неподвижный взор поверх еще не спиленных елей (на делянке шел сплошной ельник). Их было трое на кордоне – уборщица, повариха и буфетчица, но повариха уже задавала храпака (у нее очень получалось – засыпать, едва приклонив голову), а поломойка любила порядок: стулья были частью колченогие, частью – разбитые и расставлялись худо.

К горлу Тильды Зеониной вместе с дымом сигареты подступали слезы. День был хороший, ясный, воздух – удушливый, потому что ветром сюда не доставало, но Тильда не радовалась отдыху и покою, а отчего-то вспоминала поля своей родины. Она родилась и до замужества прожила в голой холмистой местности; хутор с несколькими избами стоял на голой, как тонзура католического священника, высоте, окруженной мелколесьем и прибрежными ракитами. И вот почему-то вспоминалось сейчас, как в мокрые, перенасыщенные влагой и ветром, в серые просторные дни вдруг в пелене, в серых колтунах облаков образовывался желанный просвет, и в этот просвет почти отвесно устремлялись светлые солнечные лучи, как серебряные нити дорогой вышивки. Она, тогда еще девочка, любила смотреть, как этот серебряный дождь ясной погоды, найдя прореху в облаках, поливает мокрый, в блестках и алмазах, зеленый дальний луг, и гадать, удастся солнцу побороть ненастье, или опять всю округу затянет до вечера плотными облаками. Иногда ее ожидания оправдывались, за первым просеивалось второе нашествие света, уже ближе, а через пять-десять минут, глядишь, уже и над головой светилась голубая промоина. Весело было наблюдать, как под ветром бегут по полям тени облаков; так плотный песок или ржаная мука в решете, уж если просыпается разом сквозь, то от мелкой воронки в его ячеях. Сперва бежали маленькие желтые пятна света, а потом уже пепельные тени облаков двигались чередой по свежим искристым полям. Это было интереснее, чем калейдоскоп. Потому что, в отличие от крапин цветного стекла, облако могло и вспять повернуть, и на месте застояться, и растаять – такой в небесах орудовал ветер-шалун. А если еще учесть, что и на дальнем холме виднелась деревня, и обзор во все стороны открывался на десятки верст, — так отрадно было отвыкшему взору прорываться сквозь серый дождик и унылую морось навстречу солнцу и радости!

На лапах под навесом дремали мужики в робах, на еловом пне чуть дальше, выставив тощие колени, как богомол, сидел и курил бригадир Пронин, а Тильда Зеонина, благо никто не видел, вместе со сладким дымом глотала жгучие крупные слезы и таращила чистые глаза поверх вырубки в небо.

«Веревка-то есть ведь в столярке, — думала она печально и раздражительно. – Чего долго мучиться и медлить?»

— Тебя же мужики хвалят, никто не обижает. Ты что, сбрендила?

«Да кому я нужна?.. Мне бы еще раз дома побывать: может, сохранилось что от избы? Может, хоть печь, может, хоть место…»

— Просись в отпуск, а глупостей не думай.

«Не отпустят меня…»

— А Зенон?

«Зенону с отцом лучше. Что я ему – ни сказать, ни научить ничему не умею. Не слушает он меня и всё шалит. Приедешь раз в неделю, нет бы обласкать меня, а он: вот хорошо, что приехала, — говорит, — сейчас рыбачить уйду на весь день, подъязков натаскаю…»

— Ну, видишь? Разве это не забота о тебе? Подъязков натаскает, поджаришь на сковороде с луком… Ему же тоже обидно, что нечего дать…

«Не нужна я ему, зачем? Он с отцом смеется, всякие придумки обсуждают. Как двое мальчишек все равно что. А меня увидит – нахмурится. Не любит меня никто. Мамочка только и любила… Может, не взяли веревку-то, вроде Михеева веревка-то».

— Ну, вот видишь? Посадят человека из-за тебя. Тебе еще этот грех зачем на душу? Михеев ведь ни сном ни духом не виноват, что тебе жалко всех. У него вон тоже как баба пьет: он – стопочку, а она – три. Подведешь людей. Ну, не горюй же, тебе говорю.

«Да как же мне не горевать? Маменьки-то нету со мной! Маменька-то там, на холмах. Как я теперь туда попаду? Ведь мужикам-то лишь бы буфет работал. И Зенон отца любит, а не меня. Как же мне не плакать: одна я в мире…»

— Ну, так поплачь, поплачь, никто ведь не видит. Полегче будет. Может, еще сигарету выкуришь?

«Солнышко бы взошло назавтре, а меня и в живых нет. Как бы хорошо!»

— Ну, прекрати! Пойди черники поешь, что ты в самом деле! Распустилась совсем.

«Не хочу я черники, противно мне…»

— Поди, поди, еще больше часу будут полдничать. Чего тебе куковать тут одной на крыльце. Поди, может, гриба какого найдешь.

«Жалко всех… Бывало, бежишь по полю-то вся мокрая, дождик еще краплет, а ты всё за пятном-то бежишь. Да куда! Его как понесет ветром, не угонишься. Травка вся как брильянтовая, и не высокая еще, и ветрище какой – как задует в спину. Смешно отчего-то, словно щекотят… Такая радость на душе, так славно жить! А теперь…»

— Зенону ты еще нужна.

«Разве?»

— Знаешь, чем он сейчас занимается?

«Чем?»

— Кровати ваши мнет, ногами дрыгает до потолку.

«Дурачок…»

— Не легче теперь?

«Нет. Нет. Нет. Умерло всё. Не держите меня. Нет живых у Бога. Зачем жить? И его напрасно родила, теперь бы не мучился… Зачем было рожать, дуре. Как теперь парню жить: ничего не умеет».

— Поди-ка, там вон вроде костяника блестит. Красная, видишь отсюда? А что это за бумажка рядом? Ну, видишь, какой сюрприз! Ведь сотня рублей!..

«Это ведь Сиволин потерял…»

— Он! По всей делянке натряс денег, растяпа. А ведь получка только три дня как была. Разбуди его.

Матильда Зеонина, в фартуке и с голыми руками, кое-где в укусах комаров (плохо переносила гнус: вскакивали волдыри), боязливо скрестив их на груди, с купюрой в пальцах (так стряхивают паука иные заполошные люди), из ягодника направилась по мху к навесу, под которым спали лесорубы после плотного обеда, чтобы порадовать хорошего работника Аркашу Сиволина его же сотней рублей.

 

Проза @ ЖУРНАЛ ЛИТЕРАТУРНОЙ КРИТИКИ И СЛОВЕСНОСТИ, №10, октябрь 2012 г.