Николай Березовский (Омск). Голос, отличимый от других или плагиаторы «омской поэтической школы»

Николай Березовский (Омск)

Николай Васильевич Березовский родился 24 июня 1951 года на Сахалине. После гибели отца воспитывался в интернате. Среднюю школу окончил экстерном. Высшее образование получил на отделении прозы Литературного института Союза писателей СССР имени А. М. Горького. Первые рассказы и стихи опубликовал в конце шестидесятых годов прошлого века. Автор восьми прозаических, поэтических и публицистических книг, изданных в Москве и в Сибири; многочисленных публикаций в отечественной и зарубежной периодике. На киностудиях «Мосфильм» и «Лентелефильм» экранизирован его рассказ «Три лимона для любимой». Призёр и лауреат  литературных конкурсов. В частности, писательского еженедельника «Литературная Россия» за 1999 год, Международного, посвящённого 55-летию окончания Второй мировой войны; «Сибирь – территория надежд» Межрегиональной ассоциации «Сибирское соглашение» за 2001-2002 годы, журналов «Московский вестник» ( 2004 г .), «Сибирячок» ( 2005 г .), «Дальний Восток» ( 2009 г .). Награждён Грамотами Королевского Посольства Дании и Фонда «НСА2005» к 200-летию Х.К.Андерсена и журнала «На боевом посту» Внутренних войск МВД РФ ( 2005 г .). Член Союза писателей и Союза журналистов России. Живёт и работает в городе Омске.

 

ГОЛОС, ОТЛИЧИМЫЙ ОТ ДРУГИХ,
или ПЛАГИАТОРЫ «ОМСКОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ»

«Библиотеку омской лирики», издание которой финансирует Министерство культуры Омской области, пополнил «ещё один голос, отличимый от других», цитирую редактора этого «голоса» и автора предисловия к нему Татьяну Четверикову, – сборник Валентины Ерофеевой-Тверской «Глядеть – не наглядеться в небеса».
Однако, как оказалось, это уже четвёртая книга «голоса, отличимого от других», прежде, получается, от других голосов неотличимого. Должно быть, потому, что теперь-то, продолжаю цитирование, «в лирике Ерофеевой-Тверской уютно славянскому сердцу».
Мне, славянину, тотчас же вспомнившему о друзьях-товарищах с «неславянскими» сердцами, сразу сделалось неуютно, и я поспешил «ууютить» свое славянское сердце в столь национально точечной лирике. Но сердце моё, уже было устремившееся в обещанный уют, шарахнулось от первого же прочитанного столбца: «Серым гусем грусть моя / Бродит возле речки. /Тучки на небе стоят – / Заплелись в колечки…/ Улыбнусь да запою: / «…доля, моя доля…»/ В центре города стою, / Словно среди поля». (И здесь, и выше, и ниже всё цитируемое даётся с полным сохранением оригинала. – Н. Б.)
Ладно бы грусть, почему-то ассоциирующая у «голоса», напоминающего в этой примитивной рифмовке детский лепет, не с гусыней, а с гусем, к тому же серым. Да вот, право, никогда не видывал эту пернатую живность бродящей наподобие бомжа, к тому же ещё рядом с водой. И тучек небесных, которые, вспомните, вечные странники, наблюдать в положении «на небе стоят», пусть и «заплелись в колечки», не доводилось. А у Ерофеевой-Тверской они враз меняют настроение, хотя здесь впору не запеть, а заголосить, правда, уже не улыбаясь, вслед за «голосом» о собственной доле, понудившей читать этакое. Да растерялся – а где вслед-то: возле речки, в центре города или среди поля, сравниваемого с центром города, а может, вроде тучки, «встав на небе»?.. Поэтому поплачу лишь о неведомо куда сгинувшей грусти авторши в облике серого гуся – птичку жалко!
Поэзия, конечно, не драматургия, где необходимо соблюдать единство места, времени и действия, да, сдаётся мне, в таком исполнении она даже не отражение в кривом зеркале, а нечто вроде, уж извините, мастурбации. А ведь предисловщица к «голосу» Ерофеевой-Тверской утверждает, что он отличим от других, цитирую, «прежде всего песенностью, мастерским использованием фольклорных мотивов…»
Насчёт песенности промолчу – сейчас поют тексты и вовсе нечитаемые, а вот «мастерски использованных фольклорных мотивов» у Валентины Ерофеевой-Тверской, и верно, в избытке. Однако не из глубин народного творчества, почему я, поставив кавычки, и не выделил, повторяя, уже процитированный дифирамб в её адрес, а из, скажу так, прочитанного в школьные годы чудесные или из когда-то влетевшего в одно ухо, но не вылетевшего из другого.
Прочла Валентина Ерофеева-Тверская у Владимира Маяковского: «А вы ноктюрн сыграть могли бы на флейте водосточных труб?» – и исковеркала его своим переложением: «Скажите, спутник мой, а Вы смогли / Услышать музыку осеннюю?» Услышала шлягер в исполнении Людмилы Долиной насчёт погоды в доме, которая важней всего, и проблем, легко решаемых с помощью зонта, и аукнула поглянувшуюся ей пустышку собственной: «Под зонтом не тесно нам вдвоём, / А напротив – даже много места». И, зарифмовывая, приладила к ней концовкой следующие две строчки: «Проплывает май косым дождём,/ Звонами церквей и …Благовестом».
Сколько уж «косых дождей» пролилось в упражнениях, выдаваемых за поэтическое творчество, считать не стану, да и подобное в сочинениях Ерофеевой-Тверской – цветочки. О ягодке же, из семени которой они проросли, речь впереди. А вот на «…Благовесте» нельзя не задержаться. Именно так – с отточием и с большой буквы пишет Ерофеева-Тверская существительное, о смысле и значении которого если и догадывается, то смутно. А благовест – это обыденный колокольный звон перед началом церковной службы – к заутрене, к вечерне, к всенощной. И к тому же в один колокол, чем и отличается от перезвона и трезвона. Почему и со «звонами церквей» «голос, отличимый от других», намудрил. Ещё раздаётся благовест с церковных колоколен в церковные, понятно, праздники. И пишется это слово, если не открывает строку, не с прописной буквы и, естественно, без отточия.
Но зачем же лезть в воду, не зная броду? Не потому ли, что сейчас в мнимо-поэтической риторике «славянских сердец», ещё вчера заверявших, что «нам в коммунизме жить», ну никак «не можно» без религиозной тематики? И прокалываются, ни во что не верящие, становясь посмешищем для истинно верующих, как незадолго до Ерофеевой-Тверской, к примеру, ещё один омский пиит – Владимир Балачан, убеждённый, что церковный крестный ход не крестный, а «крЁстный». И открывательница «…Благовеста» с церквями, которые «звонят», выпячивает своё невежество в православных обрядах, а говоря попросту, словоблудит.
В народе же о словоблудах искони такое мнение: «Слышал звон, да не знает, где он». А Валентина Юрьевна, которая помимо того, что она «председатель Правления Омской областной организации СПР и секретарь правления Союза писателей России», ещё и член-корреспондент какой-то Академии «Поэзия», должна, казалось бы, не только «слышать». Неужели никогда не читала классических сочинений академика Ивана Бунина, написавшем о благовесте, к примеру, следующее: «Гудящий благовест к молитве призывает, / На солнечных лучах над нивами звенит…»? Незнакомо ей, похоже, и творчество классика русской поэзии Сергея Есенина, которого так любят компилировать её «поэтствующие» подруги, а его стихи насквозь пропитаны православными мотивами, один из которых и приведу: «Троицыно утро, утренний канон, / В роще по берёзкам белый перезвон. / Тянется деревня с праздничного сна, / В благовесте ветра хмельная весна»…
Впрочем, вернусь к конкретной «лирике» «голоса, отличимого от других», которая будто бы, сообщается в предисловии к брошюрке «Глядеть – не наглядеться в небеса», выдаваемой за поэтический сборник, «самобытна», а слово её авторши «незаёмно и свежо». А ещё и образец «чистоты и незамутнённости родной русской речи». Что ж, приведу некоторые из образцов «трелей» член-корреспондента Валентины Ерофеевой-Тверской. Цитирую, не отбирая особо ущербных, а просто в подгон из подряд прочитанного:
«Не до тёмного нам рожна… Бабам помнится, как рожать»; «Гонор зимнего ветра, шаловливость проказ»; «Материнской боли не отдам на откуп ни гроша»; «Высушите слёзоньки из глаз»; «Будильник сердца, страстью заведённый»; «В луже звезда дрожит, словно шаман в камланье»»; «Я валидол по карманам ищу, словно бы он антиревности зелье»; «Пора, угомонись, моя пичуга, а ты поёшь левее за ребром»; «Вскину кисти белых рук»; «Нет берёз в Сибири кривоватых»; «Кипящий город, названный Москвой, встречал меня туманом и озоном»; «Душа качнулась, встрепенулась, взвившись»; «Зреет белая кутерьма»; «Мне сердечное смущенье программируют осины»; «Моя тоска не в меру гордая»; «По всей округе круговертит солнце»; «Тьма спелых звёзд у лунного ведра»»; «А буквы, что летят домой грачи: в глазах мелькают и садятся в строки»…
На буквах-грачах, садящихся в строки, и хотелось завязать, выражаясь по-нынешнему, с цитированием незамутнённой родной русской речи Валентины Ерофеевой-Тверской, да вдруг споткнулся об ещё один её перл: «И фонарь под балконом упрямо скрипит головой». Нет, оказывается, читывала она когда-то и Сергея Есенина, и запали, очевидно, в её память такие строчки из его «Исповеди хулигана»: «Я нарочно иду нечесаным, / С головой, как керосиновая лампа, на плечах», да «Ну так что ж, что кажусь я циником, / Прицепившим к заднице фонарь!».
Перепев налицо, пусть голова теперь не керосиновая лампа, а задница обернулась балконом. Зато «скрипящая голова» – куда против неё нечёсаная есенинская! Только Ерофеева-Тверская, несколько перефразирую первую строчку «Исповеди…», так, подчеркну, умеет петь. А ещё, может быть, сочинитель или сочинительница новейшего хита, какой лабают сейчас на нашей лесбияно-мужеложевствующей эстраде: «Танцуй, Россия, и плач, Европа, / А у меня самая, самая, самая красивая попа…!»
Однако в этой «самой, самой, самой», думается мне, куда больше поэзии, чем в уже процитированных строчках, – никакой «незамутнённости»: названо именно то, откуда ноги растут. А ещё в предисловии к виршам самобытной омской сочинительницы Татьяна Четверикова определила: «Любовь, пожалуй, главная тема новой книги Валентины Ерофеевой-Тверской».
Пожалуйста, процитирую и из этих «любовей»: «Когда уголки твоих губ упрямых / Внезапно пойдут не вверх, а вниз, / Когда в глаза не посмотришь прямо, / Стань, взгляд мой, небрежным и отвернись! / Зачем губам, и рукам, и телу / Душа, разлюбленная тобой? / И что мне с этой душою делать, / Что сердцу делать с душой такой…».
Убогость рифмы – ладно. Ерофеева-Тверская зачастую и вовсе с рифмой не совладает, «рифмуя», скажем, «груз – круг», груз – вольюсь»», «силы – России», «мне – обомнёт»; «дитя – чем я», «чёрные – вороном», «за руки – зарево», «датами – мало ли», «сосен – сенокосов», «дожили – дождики», «поплакала – главное», «грабли – грани»… И так далее, и тому подобное. Но вот, спрошу, не зная ответа на вопрошающее, пусть и без вопросительного знака, «Что сердцу делать с душой такой…», а что первичнее – сердце или бессмертная душа? А кто-нибудь пробовал «походить» уголками губ, да ещё упрямых, вверх-вниз? Может ли взгляд, который, как правило, потупляют или отводят, «отвернуться»? А что, губы и руки разве не части одного целого – тела? А зачем, и правда, губам и конечностям душа? Чтобы слюнявить и мять её, такую-сякую, что ли?..
Да, утверждал кто-то, поэзия должна быть глуповатой. Особенно женская, добавлю здесь я, тут же воскликнув: но не до такой же степени! На стихи председателя одного правления с прописной буквы и секретаря другого почему-то с маленькой, которые, как пишется в предисловии, наполнены, цитирую, «запахами леса, луга, реки, знакомых с детства растений – адониса, ромашки, череды, жимолости, а также – восковых свечей, что горят в православных храмах», даже пародии приличной не сочинить. Они сами по себе, лишённые поэтичности, пародийны косноязычием, путаными рассуждениями, бесплодными мудрствованиями, наборами слов, суть которых для автора туманна, наконец, неконкретностью – обо всём и ни о чём. Хотя бы вот такие, цитирую: «Полной грудью вдохну / Опьяняющий чад чебреца. / И кукушка ликует, / Года беспрерывно считая. / Полетев, паутинка / Липко коснулась лица. / Сквозь просветы листвы / Облака и роятся, и тают. / Звёзды падают в пашни, – / А затем васильками цветут, / Золотятся колосья, / Пространство пронзая усами. / Ноги будто бы сами / Меня в это поле ведут. / Жаром пышет закат, / Словно пламя стоит за лесами».
«Всё смешалось в доме Облонских», – вспомнил я здесь великого Льва Толстого. А у Ерофеевой-Тверской, похоже, всё смешалось в голове – свихнёшься, а не разгадаешь, где она всё же находится, то вдыхая «чад чебреца», то «сквозь просветы» непонятно откуда взявшейся листвы обозревая какие-то неадекватные облака, то наблюдая звёзды, падающие в пашни, и т. д. и т. п. Да, повторюсь, ладно: не драматургия поэзия. Почему пройдусь по «деталям» этого лирического шедевра «голоса, отличимого от других».
«Чад» – это едкий, удушливый дым или запах. И, вдохни его «полной грудью», а не молочными, что невозможно, железами, как можно подумать, читая подобные откровения, – и очнешься, если очнёшься, в реанимации.
«Чебрец» же, или тимьян, – кустарниковое растение семейства губоцветных, с мелкими и душистыми, подчеркну, цветками, почему ни о каком чадящем, да ещё опьяняюще, чебреце и речи быть не может.
Не знаю, когда уж «кукушка ликует», может, после того, как отложила-подбросила свои яйца в гнездо чужой птицы, а вот её кукование, вовсе непохожее на ликующее, слышал неоднократно. Только, замечу, кукушка года не считает, а всё же, если по-русски, отсчитывает, и не беспрерывно. (По народному поверью, съязвлю в скобках, услышав кукушку, у неё можно спросить, сколько лет осталось жить, но на просьбу автора этого ещё одного примера словоблудия она наверняка бы не откликнулась).
Следующая фраза, скажем так, о паутинке – это ярчайший пример фонетической глухоты автора. Здесь неоправданное скопление сонорных согласных «Л» и «П», отчего фраза и воспринимается неблагозвучной и стилистически корявой. А автору, наверное, мнится, что это – звукопись. Да к тому же, если «паутинка липко коснулась лица», она к лицу и прилипнет, пусть и не до такой степени, что её приходится «сдирать», как у Марины Безденежных в восьмистишье «На грибном километре», – не короста всё же!.. Особенно «бабьим летом», переживаемым сейчас Валентиной Ерофеевой-Тверской, что следует из её другой и не рассматриваемой здесь, но тоже провальной рифмовки: «Мне самой – всего-то лишь за сорок, / Только лет не стану я считать (а ведь уже сочла. – Н.Б.) – / Всё отдам за сына, чтоб не горек / Был удел, – на то она и мать…». А как уж «сквозь просветы листвы» (такое, полагаю, если и возможно, то в периоды нашествия на сибирские леса шелкопряда), а не в листве «облака и роятся», как пчёлы, «и тают», как, к примеру, снег (который, вспомните, «кружится, летает и тает, и позёмкою клубя…») из шлягера конца прошлого века, распеваемого Яной Поплавской и Александром Тихановичем, – здесь остаётся лишь руками развести.
Звёзды, падающие в пашни, а затем расцветающие «васильками», – это, конечно, красиво. Да вот беда: василёк – цветок-сорняк. Поэтому если и взойдут на засеянной пашне, им оккупированной, рожь или пшеница, то колосья этих зерновых культур вряд ли будут золотиться, а уж тем более пронзать пространство усами. А если вдруг и пронзят местами, так оттопчут их ноги поэтессы, которые её будто сами в это поле – недавнюю пашню – ведут.
Впечатляет, конечно, и «метафоричность» концовки – жаром пышущий закат от стоящего, пусть и «словно», за лесами пламени. Деревня, что ли, какая горит?..
Татьяна Четверикова, вознося несуразные трели когда-то своей ученицы, похоже, и не читывала их, редактируя рукопись, разве что пару-тройку. Поскольку они если и «наполнены», как в предисловии, «запахами знакомых с детства растений» от адониса до жимолости, то в такой скученности лишь в одном образце творчества Ерофеевой-Тверской, спрятанном под обложкой «Глядеть – не наглядеться в небеса» на странице 41. Если, конечно, перечисление названий этих растений через запятую можно считать запахами. Только почему-то предисловщица опустила присутствующие в этом «шедевре» крапиву с лебедой, а о том, что авторша в нём ведьмачит, готовя для любимого ядовитый привораживающий настой, и вовсе не заикнулась. Цитирую: «…Знай, – связался с ведьмою…/ Трижды зелье выпьешь сам. / Выпьешь – не поморщишься…» А ведь в предисловии утверждала: «Лирическая героиня стихов Валентины Ерофеевой-Тверской – женщина сильная, гордая… Она не выпрашивает ответной любви…». Да к тому же, цитирую дальше, «голос её наполняется горечью, когда она ощущает, как собственную боль, попрание нравственности, пренебрежение к извечным славянским ценностям: дом, материнство, честность».
Под «славянскими ценностями», понятно, подразумевается Православие (смотрите выше уже процитированное про запахи. – Н. Б.), да вот бесовщина и всё, что с ней связано, осуждается, мягко говоря, не только этой ветвью христианства. Конечно, русскому православию предшествовало язычество, но Ерофеева-Тверская не языческую Русь вспоминает – «бесует» от первого лица в сегодняшней, цитирую: «Что ж – колдунья? / Пусть – колдунья!», – прямо-таки почти повторяя выкрикнутое ранее Татьяной Четвериковой, тоже, надо думать, приверженной к славянским ценностям: «Я – колдунья, / Круг я очерчу, / Чтоб тебе не вырваться из круга»… И снова Валентина Юрьевна: «Я в пророческих вымыслах / Эту весну / Колдовала, гадала…; «Чар твоих колдовское кружево…»; «Я гадать к цыганке не ходила,/ Я сама в руках держала карты…». Да и завершает своё «избранное», привеченное в «Библиотеке омской лирики», пусть поэтически убогим, но признанием, от которого, услышь его, загаснут свечи, «что горят в православных храмах», цитирую полностью: «На раскрытой руке – чёткий график судьбы. / В хиромантию верят, наверно, не зря. / Предначертано? Вложено? Всё может быть… / Вдруг ладонью вселенскую дверь отворять».
Лирическая же героиня Ерофеевой-Тверской, выдаваемая за хранительницу семейного очага и якобы переживающая, как собственную боль, попрание нравственности, берёт на себя даже смелость утверждать в одной из своих путаниц, что «женщины из северных провинций… / Зелень ядовитой не считают, / Свято веря в приворотность трав. / И сердца мужские воском тают / От сибирских зелий до утра». А уж как она «напутствует» недавно любимого, отвергшего, похоже, её любовь, едва оклемавшись от приворотных зелий, – и врагу не пожелаешь: «…твоей душе томиться / Придётся в адовом огне. / И поделом!».
Во как – безоговорочность с восклицательным знаком! А в русской поэзии, вершиной которой был и остаётся Александр Пушкин, любовь – всегда чувство святое, даже божественное, если, опять же, вспомнить классическое из любовной лирики Александра Сергеевича: «Я вас любил так искренно, так нежно, / Как дай вам Бог любимой быть другим». Подзабыла, а может, даже в школе не читывала, подозреваю я, Ерофеева-Тверская «солнце русской поэзии», как, впрочем, и позже следующих ему. Но не сомневаюсь, однако, что читала свою современницу Римму Казакову, не научившись, правда, и у неё бережному отношению пусть к недолгим, но высоким любовным порывам сердца и души. Римма Фёдоровна тоже нередко оплакивала собственную долю, но никогда не посылала в своей лирике реальных или вымышленных любимых в преисподнюю. Даже, как казалось ей в 1987 году, последнего: «…Моя последняя любовь, / ты – первая! / Ну а потом, что там ни будь, – / не убыло, а прибыло, / и освещает долгий путь: / была, / на долю выпала!»…
Я не случайно привёл датировку процитированного текста, поскольку в 1991-ом он вошёл в тогда новую книгу Риммы Казаковой «Сюжет надежды», увидевшую свет в издательстве «Советский писатель». И она не осталась без внимания, повторюсь, уже складывающей ту пору слова в столбик будущей обладательницы «голоса, отличимого от других», ещё через пятилетку обзавёдшейся и собственной книжицей с многозначительным названием «Многоточие…».
Изданная тиражом в 1000 экземпляров в одной из типографий Омска, она не попалась тогда мне на глаза. Но Бог, как говорится, шельму метит. Спустя ещё тринадцать лет – чёртова дюжина! – «первый блин» теперь «член-корреспондента Академии «Поэзия» оказался на моём рабочем столе рядом с «Сюжетом…» Риммы Казаковой, недавно ушедшей, Царствие ей Небесное, в мир иной. И я, несмотря на занятость, полюбопытствовал его содержанием. Увы, Ерофеева-Тверская и сейчас пишет невесть что, а тогда, когда у неё «кровь бушевала в жилах», цитирую из первенца «Многоточие…», и вовсе заговаривалась:
«Я очнусь с весенними дождями. / Нервно веки дрогнут после сна»; «И ластится пух, что котёнок, ко мне»; «А мы увлечены с тобой / Упавшею звездой хвостатой»; «Теченье Млечного пути…/ Не пересечь, не перейти, / Не замочивши ног о звёзды»; «На модном кофе погадать, / Да нет в нём гущи»; «Ночь не спавши, проснулась поздно»; «Я помню, как туман по пояс / Стоял в овраге, взгляд маня»; «Здесь суставы трамваев тревожно стучат»; «Утихших споров голоса – боль отболелая»; «Не любима – с мыслью свыкалась, / Чтобы волком в ночи не выть»; «Я вздохнула… и узел нервный / Развязался внутри меня»; «Фонари, понурив низко головы, / Друг за другом по шоссе идут»; «Русская печь фырчала, /Сжигая сухие чурки»…
Здесь бы прочитавшим рукопись новоявленной поэтессы, осердившись и с шумом выпустив из ноздрей воздух, что и означает, если одним словом, фырчать, и вернуть её «заочнице поэзии» с вежливыми пожеланиями переместиться в будущем в «очницы». Ан нет – запустили графоманский список в производство, оставив даже то, чем его авторша сама себя высекла, цитирую: «Знаю, рядом хорошее слово, / Но не вспомню, не вспомню никак»; «Две, в мыслях плутая, строки / Никак не ложатся в тетрадку»; «Только рвётся с листка душа, / Многоточием, многоточием…»; «Прости, поэзия, что я твоя – заочница»…
Завершающее же «Многоточие…» стихотворение, набранное без разбивки на строфы курсивом, а не петитом, в отличие от ему предшествующих – ударное, значит, поясню, знаковое в творчестве, как полагает автор, – и вовсе меня добило, цитирую:
В жилет не стану плакаться –
Всё ведает Всевышний.
Приподнимите планочку –
Смогу ли прыгнуть выше?
А быт, увы, не праздничный,
И нет каких-то сдвигов.
Приподнимите планочку!
А нужно ль выше прыгать?
Ухабины да ямочки
Не скоро позабуду.
Так поднимите ж планочку –
Я буду прыгать.
Буду!

«Не может быть!» – ахнул я, только что прочитавший сборник «Сюжет надежды» в поиске стихов хабаровского периода жизни Риммы Казаковой. В 50-е годы прошлого века она была «романтической дурой», как призналась в одном из интервью (см. «ЛГ» №28 за 2 – 8 июля 2008 г. – Н. Б.), почему и распределилась после окончания филологического факультета Ленинградского университета на край света. В Хабаровске и свела её судьба с тогда юным и тоже начинающим поэтом Вильямом Озолиным, о чём мне рассказал омский журналист Илья Городов, в ту пору служивший ответственным секретарём в краевой молодёжной газете. Этим фактом я и хотел пополнить давнишний свой очерк о дорогом мне земляке, для которого точкой опоры в поэзии были женщины и палуба рыболовного сейнера, подкрепив его хотя бы парой строк Казаковой, посвящённых Озолину. К сожалению, таких строк в «Сюжете надежды» не нашёл, но некоторые меня тронули. Одни о маме, которая в предсмертном забытье зовёт дочь мамой, – так же звала меня и мама моя, умирая; другие…
Да вот они, сравните сами со «знаковым» в сборнике «Многоточие…» Валентины Ерофеевой, тогда ещё без дефиса в ныне двойной своей фамилии, опускаю лишь несколько строф:
Грешно на долю плакаться,
Всё, что хотела, – вышло.
Приподнимите планочку,
я прыгну чуть повыше!

Жизнь по одёжке пригнана,
да вот в одёжке тесно.
До зрелых лет допрыгнуло
и не остыло детство.

И так бездумно-празднично
кричу в туман нависший:
— Приподнимите планочку,
я прыгну чуть повыше!..

Но кто поднимет планочку,
чтоб прыгнуть чуть повыше,
и новой жизни главочку
к моей судьбе припишет?

А он, мой рай, не пряничный,
в нём многое недужно,
и не от жира планочку
повыше взять мне нужно.
…………………………..
…но в том, раздуть ли пламечко,
лишь от себя завишу.
Приподнимаю планочку!
Осталось прыгнуть выше…
Шила в мешке, известно, не утаишь, как и не замаскируешь, думается мне, и плагиат, даже если и подать его курсивом в одну строфу. И здесь, откровенный, он и есть та самая «ягодка», о которой я говорил выше, почему-то незамеченная редактором «первого блина» в обложке начинающей плагиаторши, – Татьяной, опять же, Четвериковой. Что, право, наводит на некоторые размышления, поскольку творчество известной советской и русской поэтессы Риммы Казаковой было в те годы на слуху, и на фоне уворованного упражнения Валентины Ерофеевой, собранные в книжицу, особенно беспомощны и даже жалки.
Впрочем, компиляторство, как ещё мягко называют плагиат, и является, похоже, особенностью «омской поэтической школы», якобы торжествующей в современной изящной русской словесности. Что и подтверждает собственным примером распространяющая этот миф всё та же Татьяна Четверикова, перетолмачив, скажем, двух Евгениев – Евтушенко и Винокурова: «Учитель в детстве больше, чем учитель…»; «Не соперничай с учителем, / Воспитай ученика», – или «зажигая» давно уже обыгранный на разные лады не только Сергеем Есениным «вечер синий», или слепив из начала одного из самых известных есенинских стихотворений «Всё живое особой метой / Отмечается с ранних пор» зачин своего: «А наш район особой метой мечен…», – а то и шпаря, несколько изменив географию, прямо из Пушкина: «Во глубине тибетских гор…». Не обходит она вниманием и Михаила Юрьевича Лермонтова, «обновив», правда, строку из его немеркнущего «Выхожу один я на дорогу» своей пунктуацией, цитирую: «…Звезда с звездою – говорит». Общипан ею, впрочем, и тоже дословно, и советский русский поэт Степан Щипачёв, стихотворение которого «Любовью дорожить умейте» поётся в народе и сегодня, а фразы из него давно стали крылатыми, цитирую: «Умри, но без любви не дай / Ни поцелуя, ни копейки. / Любовь – не вздохи на скамейке…»… А прочтя такие строчки Татьяны Георгиевны: «Из больничного окна / Ветка жёлтая видна.… / …А за ним-то, приглядись: / самолёт уходит ввысь», – впадаешь в детство, согретое Самуилом Маршаком: «А из нашего окна площадь Красная видна. / А из нашего окошка только улица немножко»…
Не отстаёт от когда-то своей наставницы, а теперь соратницы в поэтическом промысле, и кандидат филологических наук Марина Безденежных, обирая открыто или исподволь, опять же, Есенина: «Осень. Осенью я шалею…/ Ни о чём уже не жалею,/ Ничего уже не боюсь…»; «Я не зову, не плачу, не учу»; «Все мечтала – белое, сшила – голубое»; «Кажусь циничной – ну и пусть!», – а то пытаясь перекричать даже «горлана и главаря» Владимира Маяковского: «Из планов громадья…»; «Мне ведь, и правда, неплохо стоится / На горле собственной песни…». Не чурается пользовать она и «звёзд» эстрады – «кабачного» Михаила Шуфутинского или, поди разберись, сладкоголосого Витаса. У них, соответственно, цитирую: «Что мне годы, что невзгоды, я пою, пока живой»; «Через годы и невзгоды, и грозу, и снегопад», – а у Безденежных: «Что мне годы и невзгоды, / Беды и враги!»…
Ещё эта «строка на грани примитива», применю к ней одну из оценок Татьяной Четвериковой собственного творчества, поётся, если её продолжить следующей – «От моей лихой свободы ты убереги…», на мотив, не помню автора, песни «Ненаглядный мой». Так что у поэта филологических наук в «соавторах» уже целая бригада. Хотя, конечно, ей пока далековато, несмотря на учёную степень, до, простите за уже тавтологическое повторение, Т. Г. Четвериковой, давно набившей руку на переложениях известных песен. Вот одна из них – «Надежда» на стихи Николая Добронравова и музыку Александры Пахмутовой в исполнении Анны Герман, цитирую полностью, хотя и очень жалко печатной площади:
Всё равно, как выглядеть, когда
Всё внутри: комедии и драмы.
Лучшие на свете города,
Самые шальные телеграммы,

Ожиданий радость и тоска.
И, как наговоренную воду,
Страшно ненароком расплескать
Внутреннюю силу и свободу.

В старых джинсах счастлива вполне,
В немудрёной курточке осенней.
А в глазах, как будто бы в окне:
Вспышки, чьи-то образы и тени.

Лихая, не правда ли, приватизация чужого, выдаваемого затем за своё, этакий своеобразный «бригадный подряд» или метод, суть которого сконцентрирована в народной русской мудрости: с миру по нитке – голому рубаха. Марине Безденежных, уточню, а вкупе с ней и «голосу, отличимому от других», и сочинительнице хвалебных предисловий, в общем-то, отдадим ей должное, признавшейся в плагиате, пусть вспышки, образы и тени, вдохновляющие её, и неопределённо «чьи-то»…
Правда, от вида такой «рубахи», если разуметь под ней творчество поименованных в этих заметках, вряд ли кто из любящих поэзию и знающих цену поэтическому слову зайдётся в восторге. Ни в настоящем, ни в будущем. О чём, похоже, кокетливо выпячивая свою «скромность», подсознательно догадывается Татьяна Четверикова: «Долгим эхом мне над землёй не плыть – не «Титаник», – «запамятовав», однако, что «Титаник» затонул в первое же своё плавание, и не пустой. И многочисленные жертвы этой морской трагедии, которыми ради «красного» словца манкирует основоположница «омской поэтической школы», никогда не забудутся большинством из живущих на нашей грешной земле. Как, надеюсь, в России и «чужестранка» Анна Герман, первой исполнившая и «Долгое эхо» на слова когда-то омича Роберта Рождественского, растащи «на рубаху» хоть весь текст этой песни.
Потому что голос, отличимый от других, услышит и лишённый слуха.
Николай Березовский.
P.S. И такими, без кавычек, голосами, отличимыми от других, были поэтические сборники, «открывшие» «Библиотеку омской лирики» в 2006 году, – Юрия Перминова и Евгении Кордзахия. Литературно-издательский проект, реализованный не на словах, а на деле Министерством культуры Омской области, оказался не комом. Заявка была многообещающей, и думалось, что последующие выпуски будут поэтически не менее значимы, чем «стартовые». Если что и вызывало сожаление, так это их тираж – 500 экземпляров, согласитесь, и для провинциального Омска с более чем миллионным, между прочим, населением капля в море, да ещё столько же жителей в сельских районах этой сибирской территории. Любящих же поэзию как раз особенно много в «глубинке».
Теперь, однако, и этот мизер кажется чрезвычайно завышенным, поскольку надежды не оправдались: после многообещающей заявки «Библиотека омской лирики» пополнилась изданиями, мягко говоря, проходными и в прямом, и переносном смыслах. А если уж напрямую – сочинениями тех, кто близок к креслу «председателя, секретаря и член-корреспондента», к «не «Титанику», прежде занимавшей это кресло, и к «поэту филологических наук», которой в узких литературных кругах Омска пророчат это кресло в будущем.
А может, Омская земля оскудела на поэтические дарования? Как бы не так – пусть и немного, но они есть. Да не ко двору «могучей кучке», правящей бал в Омской организации Союза писателей России, уже под завязку забитой их «учениками» и «ученицами», и в местных литизданиях, а не только в «Библиотеке омской лирики». К тому же, если этот проект осуществлять без делёжки на «своих» и «чужих», его формат, как модно выражаться нынче, не должен, полагаю, ограничиваться «сегодня». Разве не омские поэты, светлая им память, Иннокентий Анненский, Павел Васильев, Леонид Мартынов, Роберт Рождественский, Виктор Некипелов, Яков Журавлёв, Владимир Пальчиков, Вильям Озолин, Аркадий Кутилов, наконец; так и оставшийся иркутянином не прижившийся в Белокаменной Анатолий Кобенков и читинец Михаил Вишняков, Царствие им небесное, породнившиеся с городом на «стрелке» Оми с Иртышом через живущих здесь родственников, друзей, знакомых; сейчас тюменцы Анатолий Васильев и Николай Шамсутдинов?..
Открытием не только для омичей, но и для всей читающей России, не сомневаюсь, стало бы и издание в «Библиотеке омской лирики» сборника стихотворений известного русского писателя Александра Плетнёва, недавно отметившего свой 75-летий юбилей, с которым, увы, «забыли» его поздравить и две местные альтернативные писательские организации, и департамент культуры администрации Омска, и Министерство культуры Омской области. Но это так, к слову. А Александр Никитич, оказывается, не только начинал со стихов, как писала «Литературная Россия» (см. «ЛР», 2000 г., №37, «Три поэта»), но и писал их всю жизнь. И в его конкретно случае «голос, отличимый от других», не пришлось бы закавычивать.