КОРТАСАР И НОВЕЙШАЯ БОЛТОЛОГИЯ — Алексей ИВИН

Алексей ИВИН (Киржач, Владимирская область)

Автор Журнала литературной критики и словесности:  «Друг естества» (июль, 2011), «Тринадцать зубочисток и одна бумажная закладка» (декабрь, 2011), «Дмитрий Васильевич не Федор Михайлович» (май, 2012).

 

КОРТАСАР И НОВЕЙШАЯ БОЛТОЛОГИЯ

Я пытался подобрать имена писателей, последователей творческого метода Кортасара, но скоро понял, что их — океан. Сотни писателей используют тот же метод — изложение сейчас-концепций на основе непереваренных впечатлений от литературы же (от живописи, музыки, архитектуры и т. д.). Они живут и испражняются в море планктона и считают, что это-то и есть окружающая жизнь и мера вещей.

Я думал: откуда это пошло, что писатель, не испытав жизни и не чувствуя своими собственными рецепторами и сигнализаторами, уже начинает отдавать некий «опыт», — и понял: от города. Все кортасаровцы — горожане. Они живут в многоэтажных и коммунальных домах, черпают грязноватенький поверхностный опыт в кварталах бедноты и всю сознательную жизнь толкутся, тусуются среди себе подобного мусора. В косяке сельдей возможны горбатые, тощие, заморенные особи, но, как и упитанные, жирные, которыми довольны рыбаки и засольщики, они продуцируют лишь обиды и притеснения от соседей слева, справа, сверху, укусы и флюиды от товарищей по этому городскому косяку, который может подчас даже рассыпаться, но всегда — по сигналу свыше. Сама эта селедочная индивидуальность — горбун, тощун или жиряга — не в состоянии предпринять самостоятельного решения. Потому что их поведение подчинено рефлексам стаи, стада, косяка, городской инфраструктуре, социуму. Такие — не видят природу, мир, все море и весь океан, им не открыта их значимость в космосе, а только то, что у соседа появился музыкальный центр и теперь можно послушать новый сольный диск Маккартни или Земфиры. Кто такая Земфира перед ликом вечности — им невдомек, а что ее диск — высокое искусство — они убеждены. А вся разница между ними самими и Земфирой только в том, что третья игла ее анального плавника несколько укорочена по сравнению со стандартом, принятым в косяке.

И вот, проживая среди такой культуры, которая замешена на человеческих рефлексах и реакциях на скученность, они всерьез воображают, что это-то и есть искусство, а что в полумиле отсюда плывет косатка, а впереди по курсу — тоже косяк, но уже ставриды, им невдомек.

Уже Стендаль в своих прогулках по Риму или Аполлон Майков в своих римских стихах восхищались искусством, и уже эти их впечатления от Микеланджело или Перуджино плоски, как худая копия с картины или перефотографированная статуя. Но Стендалю или Майкову случалось, основываясь на собственном житейском опыте, на своих коллизиях и приключениях, сочинить подлинную прозу и подлинные стихи. Кортасаровцам же это не удается уже никогда, потому что и все-то их так называемое «творчество» — отклик на отклик, копия с копии, интеллектуальная игра в библиотеке или в выставочном зале. Отправь их в плавание на Фолкленды, как Германа Мелвилла, — и всё, им конец: сразу обнаружится, что без своего косяка они даже матросы никакие, а не то что писатели.

И вот такой прозы, кортасаровского толка, стало необыкновенно много, особенно после того, как уже и в России в городах стало проживать больше половины всего населения. Они не видят горизонта, им недоступен общий обзор, а вот сбацать во дворе под гитару они любят. Но песня — это лишь самая первая, непосредственная реакция, — где осмысление всей дворовой жизни? У Окуджавы? Да, почему нет. Но Окуджаву часто выбрасывало вон из косяка, и он попадал даже в чужие или под бок косатке. Не будь генетической, родовой, житейской исключительности, и его случай не пригодился бы социалистам (социумистам).

Вот посмотрите, как пишет Кортасар: «его рука по-прежнему на Лининой ладошке, с чего это он весь размяк и так остро вспомнился Буэнос-Айрес тридцатых-сороковых годов, не дури, старина, лучше Копенгаген, куда лучше Копенгаген, и хиппи, и дождь у леса, ха, но он же никогда не ездил автостопом, можно считать никогда, пару раз до университета, а после появились деньги, какие-никакие, но хватало и на костюмчик от хорошего портного/…/плыть на паруснике — три месяца до Роттердама/…/ сигареты, девочки, встречи в «Руби»» («Киндберг», перевод Э.Брагинской). Ему важно не показать, а перечислить, не вспомнить, а обежать, не сюжет, а детальки красивой городской сытой и пьяной жизни, важен не восторг от полноты бытия и своих авторских чувств, а — похвастать, какие еще престижные муравейники посетил, а в этих муравейниках — какие пиццерии и паласы. Раз писатель отказывается от изобразительности, то можно наговорить сколько угодно пустых слов: язык-то без костей, можно сразу на диктофон, можно не трудиться искать точный эпитет — на городской свалке все равно все смачно перемешано; можно, наконец, не показывать (потому что в этом случае приходится самому чувствовать), а выбалтывать с пятого на десятое, как шьют из лоскутов пестрое одеяло. Но одеяло-то шьют пестрое, у Кортасара же получается мутная помоечная вода после стирки цветного белья. Вот кто один из родоначальников того стиля, который называется, — «лить воду»: Кортасар. Сливай воду, Хулио Кортасар, сливай воду, Сартр, сливай, Милан Кундера, сливай, М. Павич и Виктор Ерофеев! Болтайте, ребята, напропалую обо всем с бору по сосенке: все равно ведь «в начале было Слово», так что ставьте его в любом порядке.

А вот как пишет Юрий Казаков, впечатления которого от природы, пусть и вторичные (он москвич), но генетически все же чистые, изначальные, не с впечатлений Бунина скопированные, в чем его часто обвиняли, а собственные (хотя, конечно, искусных стилизаций у Ю.Казакова тоже много): «Тогда Агеев остановился и повернулся к пьяному. Тот тоже остановился, тяжело дыша, помаргивая, клонясь и приседая на слабых ногах. Агеев близко рассмотрел его лицо. Оно было отвратительно своей полной бессмысленностью, потасканностью. Оно было несчастно и как-то мучительно, тупо и упрямо сурово. Агеев быстро оглянулся: ни впереди, ни сзади не было ни души, и снова странной показалась ему эта безлюдность в такой ранний еще час, эта серая безликость, мертвые окна, чистые панели с черными пятнами луж от недавнего дождя.

— Ну? — грубо спросил Агеев. — Чего надо?» (рассказ «Пропасть»).

Люди в городе русскому человеку Казакову кажутся, как минимум, странными, неадекватными (по пустой утренней улице след в след за ним тащится алкаш), аргентинец же Кортасар — в томительном и самовлюбленном волнении от всех застолий цивилизации, в которых участвовал, на которых красовался, представительствовал и, наверно, говорил горячие, не значащие слова (сартровские «Слова»). Один стремится именно в кучу и там счастлив, другой стремится в тишину и уединение, чтобы собраться и осмыслить; аргентинец словно бы показывает, как потом поступят и его сограждане, бесконечный бессмысленный сериал, полный повторяющихся интриг и положений, москвич Казаков рассказывает короткую законченную историю, а если любуется, то человеком, который счастливо прожил, вписанный в природное окружение (повесть о Тыко Вылке). У одного вся правда — в деньгах и в богатстве, и каждая фраза дышит завистью к богачам, другой, всю жизнь нуждавшийся, даже не упоминает о деньгах, хотя хорошие рестораны тоже любит.

К человеку, который торопится к возлюбленной, пристает неведомый алкаш, как бы удерживая и запрещая будущее счастье, — странная, фантасмагорическая ситуация. Да ведь и Кортасар, когда вдруг решит опереться на собственные впечатления, способен создать фантасмагорию — например, ночные пиры в школе («Ночная школа»), в которой происходят непристойные переодевания. Извращения, гомосексуалисты и лесбиянки, сборища преступных паяцев ему любопытны, Кортасар тянется к этому маскараду, а Ю.Казаков в ужасе всего лишь от обычного алкоголика, и в восторге — от чистой линии поморских побережий, от простых добрых трудолюбивых северян.

Улавливаете разницу между охотником и наркоманом? Ах, вы не позволите обвинять обожаемого, дорогого, незабвенного Хулио в том, что он из притона и сам наркоман? Возможно. Но вот это ему, публично устроенному аргентинцу вашему, точно недоступно: «Стоя возле камышей по колено в плоской воде, поглядывая иногда в море, которое так бугрилось в миражах, что странно было, почему же оно не заливает эту плоскую огромную низину, я на время позабыл обо всем, только пробовал патроны в патронташе, чтобы легче было вытаскивать, и все вертел головой». И дальше — краткое описание утиной охоты. (Ю.Казаков, «Мне все помнится», очерк о городе Вилково).

Ю.Казакова очень интересует точная деталь, он конкретен, а в процессе писания подпитывается и вдохновляется собственными впечатлениями от природы. Для Х. Кортасара или Мураками природы как бы вообще не существует, а важна деталь городского быта, какая фирма какие лейблы использовала в такие-то годы да в каком баре-ресторане первоначально выступал Армстронг. Слепок со слепка, сколок со сколка — вот Бог кортасаровцев, а природу они вообще не берут в расчет и не считают изначальной и первичной; они цивилизованы выше головы и сразу смотрят на ценник сорочки, которую покупают. Таковы и большинство современных российских авторов — утопающих в деталях быта, суконным и фанерным языком утомительно описывающих (потому что показать не умеют) какую-нибудь сцену, высосанную из пальца.

Конечно, культурология Паустовского (эти его маленькие повести о художниках и писателях) и поиски простоты и правды Ю.Казакова теперь подчас кажутся недостаточными, примитивными (на фоне Бунина и Чехова). Но на фоне Майи Ганиной и Виктории Токаревой они по-прежнему продуктивны, кортасаровские же заморочки и широкомасштабное гаерство воспринимается — по крайней мере, мною, — как порхание бабочки по невзрачным зеленым цветам крапивы; и сама-то крапива невзрачна и в запущенных углах растет — чего ее опылять художнику, писателю, адепту искусств?

Казаков, Астафьев, Герман Мелвилл, Натаниэль Готорн и Амброз Бирс посетили этот мир, увидели море, тайгу, войну, и сказали, что да — это интереснее, чем Манхэттен (Дос Пассос сказал — нет, Нью-Йорк средоточье всего). И меня зацепило, что и москвич Ю.Казаков сказал: да, внешний мир, дельта Дуная или беломорская губа интереснее, чем Арбат. Ах, Арбат, мой Арбат!.. Я читаю современных московских писателей и писательниц и дивлюсь: неужели можно так измельчать, опошлиться, засуетиться в доставаньях колбасы и иномарки, чтобы в московском косяке эти вот обдергивания и несоразмерные телодвижения рядом плывущей сельди воспринимать как окончательную трагедию и суть существования? «Ведь ты же прыгаешь в длину», посмеялся бы В.Высоцкий. Ты постоянно детализуешь квартиру и лестничную площадку, ты даже, как Б.Пастернак, хорошо описываешь такое важное внешнее явление, как погода (как погоду писать — мазки у Пастернака точны и свежи, как чувства людей — так шабаш, клади перо); ты узоры гардин и цветы обоев распишешь не хуже палешанина, но вот что справа твой косяк сопровождает косатка, а впереди по курсу — тоже косяк, но ставриды, этого тебе не постичь, потому что постигаешь ты изнутри уже затраленного городского народонаселения и к широким обобщениям не способен. И вовсе не потому, что не путешествовал, как Бунин или Гумилев; бывает, что художник и много путешествует, а все равно социализирован выше крыши и весь в культуре, как бродильный микроб в вине. Неужели эти персонажи и эти проблемы ты счел достаточными, чтобы травить ими читателя? А ведь сколькие, и особенно молодые женщины, отравлены Викторией Токаревой или, к примеру, Татьяной Устиновой с их могучими тезами и дискурсами: рожать — не рожать, давать — не давать, мужик со средствами или придуряется? Они даже могут похвалить зверобоя и тигролова, как Светлана Василенко в одной из своих записей хвалит Валерия Янковского, члена СРП, но и невооруженным глазом видно, что этот сорт настоящих мужчин, исследователей внешнего мира, им совершенно непонятен, а толстопузый шеф, окруженный «бабками», «тачками», «телками» — да, понятен, приемлем и даже образец мужчины. Для них Валерий Янковский, который в 99 лет подтягивается на турнике, все равно не писатель, а бродяга, писатель же — это который в культуре, как цыпленок в заливном (при этом культура понята плоско — как воспитанность и приспособительные реакции к движению косяка, коррелятивность к соседям). Конечно, при таком кортасаровском понимании литературы вечный пример и абсолют для нас — Василий Аксенов, автомобилист, его книги — видеосъемка из быстро бегущего автомобиля, походные интернациональные реакции на достопримечательности очередного места, куда приехал. Путешественник тоже вроде бы? Да, путешественник, но кортасаровец: в таком-то городе такая-то пиццерия, кормят тем-то.

В прежние годы, студентом, и я считал Кортасара выдающимся писателем. Хронопы и фамы, и эта его замечательная поездка на пароходе через океан, и про дураков роман, и Лукас как тип. Но позднее, прочитав более запретного у нас и потому менее доступного, другого латиноамериканца Х.Л.Борхеса, понял, в чем недостатки Кортасара. Он бесформен, впечатление стихийного, сильного, авангардного автора он производит на тех только, кто недостаточно умен, зато провокативен и много о себе мнит (то есть, в основном на юношей). Умным Кортасара ну никак не назовешь. Вроде бы Борхес, который бессчетно писал рассказы о рассказах, без конца размышлял о культурных ценностях и артефактах, должен воздействовать так же поверхностно и общо, как всякая программная афиша, но нет: его эссеистика и новеллы мудры, очищены от примесей и сами по себе являют уже новый жанр (о создании которого постоянно был озабочен литературный революционер Кортасар). Следовательно, и об искусстве можно, и слепому даже, написать так, что это воздействует на первую сигнальную систему — на чувства, рефлексы. И о самой жизни, если глиссировать по ней, как Кортасар, можно пропеть ниже порога восприятия.

Еще одно качество кортасаровцев: не строят сюжет, пренебрегают фабулой, не любят занимать читателя. «Что я скажу» важнее, чем «что ты узнаешь»; а сказать-то манифестанту почти нечего, потому что какой же опыт у типичной селедки в самой гуще косяка? Вот только что сосед не вовремя развернулся и смазал хвостом по морде; об этом и следует спеть, это трагедия. Вот посмотрите, какое простое жанрирование у Кортасара: как Лукас покупает, да какой он патриот, да как связан с миром, да как боится больниц, да каков с друзьями. И литературный жанр выведен из эгоистического «я», а не из традиции (ломать которые — себе дороже, потому что тебя перестанут понимать). Болтовня, замшелый фрейдизм и бытовуха Виктора Ерофеева и его «Русской красавицы», Милана Кундеры во всех его опусах, невыносимы: там какой сюжет, у этих авторов, — можете вспомнить? Виктор Ерофеев вообще проделал обратную эволюцию: романы его совершенно нечитабельны, литературная критика и обществоведение — уже значительно лучше, а послушаешь выступление на радио или на телевидении (то есть, устное, не письменное) — милейший и умнейший человек, говорит как пишет. То есть, они, кортасаровцы, устремляются вслед за СМИ и тяготеют к самым разработанным и популярным жанрам массовки, они хотят славы и популярности в массах.

И ведь достигают этого: видно на примере Кортасара.

Они очень любят говорить и распространяться об «интеллигенте», «интеллекте», о «культуре», а не замечают, что «интеллигент» в их трактовке — синоним сноба, замкнутого в камере-обскуре, извращенца и похотника, потому что реальная-то дикая жизнь (например, в лесу или на море) оставлена ими в пренебрежении. Не наблюдаешь правду — начнешь думать лишнее, перверсии наживешь. В извечной нашей антитезе «пахотников» и «бархатников» похотник и кортасаровец неминуемо проталкивается к бархатникам. Грязные они, эти мужики! Ну их совсем!

Как те художники, которые не умеют рисовать лица и движение, а чтобы выйти из беды, объявляют себя конструктивистами, абстракционистами, делателями перформансов. Ван-Гог? Да, Ван-Гог тоже не умел рисовать лиц, но он старательно учился, преодолевая предательство, неприязнь и издевки самых близких людей и всех без исключения родственников, а в такой пиковой ситуации бедному художнику научиться через интенсификацию цвета и красок сильнее воздействовать на зрителя — уже огромная победа.

Как неумные люди с комплексами, писатели кортасаровского типа любят паясничать, тщеславиться, стилизовать и шутить, но этот их юмор тяжел, несносен; простые непритязательные, с головой и с ручками обывательские юмористы вроде С. Ликока или Дж. Джерома обыгрывают их всухую по читательским симпатиям (да и по воздействию на душу).

Еще удивительная черта: стремление примазаться, похвастать, приобщиться к культурным достижениям, особенно если это твои товарищи. Астуриас-де сказал то-то, мой друг Хорхе Луис сказал то-то о том-то, а про меня еще и это. Поспешно обегая всю вселенную культуры, обозревая ойкумену и энвиронмент, как они любят втянуть в свои пляски, завихрить и чужое, совсем себе не свойственное хозяйство реалистов и объективистов! И это их, и это им принадлежит, потому что названо, вовлечено, синтезировано. Разделять надо, ребята, чаще, отделяться и отрубать, а не восторгаться по-щенячьи, как раздвинулись культурные горизонты.

Я мог бы назвать десятки фамилий современных русских писателей, в том числе и среди своих знакомых, которые свято чтят и развивают традиции Хулио Кортасара, аргентинского говоруна, но ведь обид не оберешься, если впрямую процитируешь или уколешь кого… А я, в общем, миролюбив и первым почти никогда не нападаю: только в ответ на неприязнь. И гораздо меньше тех, кто умеет писать хотя бы по-восточному, хотя бы по-китайски (через фрагмент, конгломерат притч, бывальщин и анекдотов, через чертовщину и бытовую фантастику: как Е.А.Попов, В. Пелевин или В. Пьецух). Да, вот талантливые люди, хоть и по-восточному, через чепуху и абсурд, а не через ratio, как любой заурядный какой-нибудь Бульвер-Литтон или доселе занимательный Вальтер Скотт, у которого события развиваются последовательно и каждой сцене соответствует одна глава. Пиши он таким же расхристанным стилем, как Кортасар, — думаете, сильно бы он повлиял на современников и потомков, этот шотландец? Вот то-то и оно, что здравый смысл — это тоже великая сила в прозе и вообще в литературе.

Вот поэтому я читаю охотников, натуралистов, рыбаков, бродяг (дореволюционный М.Горький как хорош!), а п р о ф е с с и о н а л ь н ы х писателей, которые изо дня в день себя мучают, а опыта не имеют, совсем даже избегаю читать (а следовательно, нашими толстыми журналами манкирую).

Да вот хоть еще одно наблюдение. Не зна-аю, впрочем, вы ведь опять меня обругаете, что задираюсь на В.Аксенова. Но, честное слово, его мать пишет лучше, чем он, и главное, ей есть что сказать. А это немало, когда есть о чем написать. (Заметили, что я употребил настоящее время, как если бы они оба были живы? Такова сила искусства). Я же в своей ежедневщине лучше сейчас какого-нибудь Джанси Кимонко почитаю, занимательную какую-нибудь этнографию пополам с простодушным описанием дикой природы, да тем и сыт. А Кортасара и его друзей-адептов-неофитов-поклонников еще старательнее стану избегать. Дело вкуса, как говорится…

Вывод из статьи: поскольку жизнь конечна, кратна и кратка, надо писать четко, по делу и персонажа в действии, а не размякать, не размазываться и не становиться общим местом, как Хулио Кортасар и его русские продолжатели. Не поддавайтесь толпе и окружению, а то начнете бормотать совсем бессвязное, как хилеют деревья после порубки или мельчает сельдь при повторном лове. Вы же творческие люди, обособляйтесь!

 

Литературная критика и публицистика @ Журнал литературной критики и словесности, №7 (июль), 2012 г.