Ирина Богатырева «Витражи», рассказ

Ирина Богатырева

Витражи

Рассказ

Мне опять снился мой сон: я у стекла, за которым — ночь, я жмусь к нему лбом и ладонями, не вижу ничего, кроме черноты, но смотрю, вязну взглядом в непрозрачности и не могу сладить с непреодолимым желанием дотянуться до этой густоты, войти в нее и раствориться. По стеклу разбегаются белые заиндевелые узоры, на мне — только белая рубаха, но мое желание сильнее мороза, и вот лед стаивает кругами под ладонями и лбом, и я понимаю, что также подастся стекло, тая, начнет расступаться, по миллиметру, по молекуле пуская мое тело, пока, наконец, я не шагну в желанную пустоту… Меня всю жизнь преследует этот образ, он мучает и испытывает меня, а стекла травят своей непроницаемостью. Для меня этот факт, что нельзя шагнуть за прозрачное — навязчивая идея с детства; она родилась в нашей квартире с ее длинным коридором и таким высоким потолком, что папа ставил стул на стол и только так доставал до лампочки, и двери там были потому страшно высокими и почему-то все со стеклом — мутным, рельефным, такое не колется, но, разбившись, сыпется сразу крошкой. Я-то испытала это на себе, когда (помнишь?) бегала по коридору, изображая зебру, а потом ты… впрочем, что вспоминать, если ты знаешь об этом как никто другой.

Ну да не страшно, детство мое давно рассыпалось даже в памяти, от него сохранились только шрамы и мой сон, который, в общем-то, нравится мне. А почему он приснился здесь, в доме отдыха, тоже вполне понятно: здесь холодно, внутри у меня пустотно и звонко, как за моим стеклом. Холод преследует меня всюду, я отогреваюсь только в душе, но прежде, чем раздеться, отворачиваю оба крана с горячей водой на полную и жду. После, под напором десятка игольчатых струек, я сначала не чувствую их температуры, только колкость ударов, и смотрю на свое голое тело, на то, как на бледной коже начинают проступать красные точечки в местах уколов. Когда кожа принимает нормальный человеческий цвет, я приоткрываю холодный кран. Вода — уже не кипяток, просто горячий душ — шумит, заполняя ванну, и постепенно запотевает зеркало, скрывая мое отражение. А потом, выскочив из душа и наспех одевшись, я бегу через коридор в комнату, уже ощущая, как сходит с тела жар, словно кожа со змеи — сверху вниз. Когда я ныряю в кровать, прячусь под одеяло с головой, поджимаю к подбородку колени и дышу ртом, согревая черноту вокруг себя, тепло еще держится на пальцах ног. Через несколько минут приходит моя соседка и ложится рядом. Мы спим вместе, так не холодно.

Хочу рассказать тебе о том, как мы живем здесь. Может, напишу когда-нибудь позже письмо, но не сейчас, сейчас просто хочется говорить с тобой. Совсем не важно, что тебя нет рядом. Разве это помешает мне сидеть сейчас здесь, в коридоре, дожидаясь очереди в душ, и беседовать с тобой? Я хочу рассказать о моей соседке. Вон она, в другом конце коридора. Видишь, худенькая фигурка в зеленом сарафане, в котором она напоминает мне Маленькую Бабу Ягу из сказки. Хотя сейчас она вся кажется рыжей, это из-за витража. Зачем-то здесь стоят витражи по всей длине коридора, получаются прозрачные закуточки с креслами и журнальными столиками. Металлические каркасы выступают из стены, витые узоры заполнены толстым цветным стеклом. Но есть пустоты — иллюзия хрупкости, эффект воздуха. Днем из окон падает свет, и по полу расходятся радужные пятна. А сейчас одно, оранжевое лежит на моем лице, и я смотрю на соседку. Ее фигура нечеткая через цветную непрозрачность стекла, видится ломано. Она стоит у двери в душ, я пустила ее вперед, а она почему-то все не заходит. А напротив меня часы: двадцать минут второго.

Ты спросишь, почему я сижу в коридоре так поздно? Мы только что вернулись со станции. Последняя электричка в Москву уходит в четверть первого, пока шли обратно, пока были на поле… Я всю дорогу глядела в спину своей соседке и думала, что она понравилась бы тебе. Впрочем, может быть, и нет, я от холода перестаю быть в чем-либо уверенной. Я мерзну, цепенею и из оцепенения смотрю на мир, как маленький друд в елке, о которых мне рассказывала соседка. Знаешь, они прозрачные и живут в деревьях. Хотя, быть может, не совсем прозрачные, а мутные, даже, может, цветные, как гладкие стеклышки, только факт, что они сидят в деревьях и созерцают все в полусне. Я сейчас похожа на них.

Вот, она, наконец, ушла в душ, ее ломаный взгляд перестал метаться по коридору, и я могу спокойно рассказать тебе о ней. Как ни странно, я ничего о ней не знаю, даже имени, потому что вряд ли ее на самом деле зовут так, как она представилась: «Лада». Я очень удивилась и переспросила, но она повторила снова это странное имя. Я не знаю, чем она занимается в жизни, не представляю, почему и как попала в этот дом отдыха и именно в декабре. Мы не разговаривали с ней об этом никогда, и теперь вряд ли поговорим: завтра после завтрака надо уезжать. Пять дней только кажется много. Когда заезжала, думала, хорошо отдохну: свежий воздух, лес, можно ходить на лыжах хоть каждый день… Но меня хватило только на то, чтобы промерзнуть, а ведь некоторые живут дольше. У Лады, например, путевка была на неделю.

Когда я заехала, она явно уже успела соскучиться за прожитые два дня в одиночестве, и смотрела на меня с любопытством. Я тоже не без интереса взглядывала на нее через плечо, пока разбирала вещи и знакомилась. У нее хрупкое тело, только хрупкость эта близка ломкости, а из-за странной не женственности всех ее движений она видится мне деревцем. Хотя, может это от зеленой прядки в светло-русых волосах и зеленых же тенях на веках. Как-то я проснулась чуть раньше и глядела, как подрагивали ее закрытые глаза, и веки мне казались почти прозрачными, а кожа на лице — слишком тонкой и белой. Она выглядит младше своих лет, и, вероятно, на улице ее нельзя выделить среди подростков: в бандане, джинсовом сарафане, куртке и мощных ботинках, а если еще она будет с гитарой стоять, приткнувшись где-нибудь в углу вагона метро, я сама приму ее за нео-хиппи. Только она другая. Она пишет стихи… Не смейся надо мной, ты же знаешь мое благоговение перед людьми, озаренными этим даром. Но я боюсь (признаю со стыдом) слушать стихи новых знакомых, боюсь разочарования. Потому что вдруг то, что мне прочтут — не стихи, или (еще хуже!) плохие стихи… Да, да, я знаю все, что ты можешь мне сказать: нет ничего глупее страха неизвестного, да и что я вообще понимаю в поэзии, кто я такая… Никто, конечно.

Вот и Лада быстро поняла, что я не могу представлять для нее интерес. Ни я сама по себе, ни моя жизнь. С другой стороны, я, как человек, попавший в непосредственную близость и не собирающийся ей препятствовать ни в чем, могла стать помощницей в ее мероприятиях, а она уже начинала беситься от серости и тихости, ради которых я ехала в дом отдыха, а кроме всего — от старушек, живущих в номерах поодиночке. Лада часто думает и говорит о них, заботится даже, например, заставляла меня аккуратней прикрывать тяжелую железную дверь в здание, потому что гул разносится по всему зданию, когда она бухает всей массой. Она шутила, что бабушек поместили сюда их детки, как в холодильник, чтоб не разлагались. На самом же деле у каждой из них в комнате стоит калорифер, а по вечерам, когда они спускаются к телевизору, они привозят несколько с собой, ведя их, как собак, за шнуры. А нам, молодым, обогревателей не досталось, приходится спать в одной кровати под двумя одеялами. Надо же как-то спасаться.

— А над нами живет Наташа, — рассказывала мне Лада при знакомстве. — В общем-то, ничего. Только мрачная больно, не люблю. Просто воплощенный мрач. Концентрированный.

И она смеялась. Действительно, скоро я увидела эту Наташу — в черном свитере с воротом таким, чтобы спрятать подбородок (кстати, за эти дни мы привыкли ходить, вжав голову в плечи, чтобы не выпускать тепло), с черными же волосами и взглядом прямым, но внутрь себя. Казалось, что она пребывает в постоянной депрессии, точнее, хочет, чтобы люди это видели и пытались за мрачностью разглядеть ее судьбу, мучились ее загадкой. Но она покупала портвейн и тогда звала нас к себе. Больше молодежи в доме отдыха не было.

У Лады есть гитара — черный звенящий инструмент, и свои песни она пела мне в первый же день. Хотя нет, она пела их ни для кого, просто пела, не обращая на меня внимания. А когда она сказала, что это ее песни, я стала внимательно слушать. Не могу сказать, что это были восхитительные песни. Как и не смогу пересказать тебе их или как-то убедить тебя в их замечательности, но ты ведь поверишь, ты всегда веришь мне, хотя знаешь мою склонность поражаться новым знакомым. Я действительно поражалась, когда она играла, хотя мало понимала с первого раза. От ее песен веет речным туманом и пахнет какой-то травой, вроде камыша или осоки; или по-другому, это… я даже не знаю, с чем сравнить для тебя.

Почти все дни я провела, сидя в нашей комнате в кресле с ногами, под одеялом. После Москвы тишину хочется слушать и слушать, а густую черноту ночи — пить и пить. Ты понимаешь меня? Если да, подойди к окну, взгляни на светлое ночное небо огнеокой неоновой Москвы, послушай бурливые реки ее не засыпающих улиц и ответь мне, ради чего так много людей из провинции меняют на это свое звездное небо?..

О чем я говорю, а ты меня не остановишь! Или тебе не интересно слушать про Ладу? Но ведь я еще ничего не успела рассказать.

В отличие от меня она почти не сидела в комнате, все время уходила куда-то из корпуса. Нельзя сказать, что она не чувствует холода, но в помещении ее колотит сильнее. Если она сидит на месте, все тело ее мелко трясется. А в лесу она чувствует себя хорошо, забывая о морозе, только нос у нее краснеет, и она на него за это злится.

До леса идти здесь недалеко. Сразу за забором — дорога, а потом поле. Лада ходила по тропинке мимо этого поля, небольшого, квадратной белой скатертью раскрытого под небом. В посадках, за полем течет родниковая речка, Лада останавливалась у нее, какое-то время смотрела на воду и разговаривала иногда о чем-то. Только после она шла дальше, по деревянному мостку, на настиле которого намерз толстым слоем снег, и страшно ступать на бугристые, скользкие доски. За посадками опять поле, но не ровное, просто небольшая запашка на склоне холма. А сразу за ней лес. Еловый, темный, тихий и спящий.

Ты спросишь, откуда я знаю это, почему с такой уверенностью рассказываю? Ты сомневаешься, не сочиняю ли я по обыкновению? Вовсе нет, но не всегда же я сидела в своем кресле, закутавшись по уши в одеяло. Иногда я ходила с Ладой.

Мы шли к речке, и Лада сказала:

— Это Седун.

Не знаю, откуда ей известно название этого ручейка. Но я не поняла сначала, о чем она говорит, я слушала только хруст снега под нашими подошвами и далекий гул — не то со станции, не то еще непонятно откуда. А ты не замечаешь, что если очень тихо в природе, обязательно слышится какой-то непрерывный низкий гул. Я думаю: может, так дышит зимнее небо?

А когда мы подошли к мостку и Лада вдруг заговорила, обращаясь к воде под нами, я опять услышала это странное имя и попросила пояснить.

— Коза это, — ответила Лада и пошла вперед не оборачиваясь. — При сотворении мира были корова Земун и коза Седун. От них Земля появилась и небо, и звезды, и Млечный путь.

— А речка эта почему так называется?

— Просто, — она пожала плечами.

— То есть? — Я не поняла. У меня в голове действительно не вязалось, что такое древнее, языческое, по всей видимости, имя носит мелкая родниковая подмосковная речка. Разве объяснения тому нет? Я ждала его от Лады, но она только еще раз пожала плечами:

— Да так, — сказала она, — есть и все. Седун же.

В лесу было невероятно тихо. Снег не падал, но редкие снежинки слетали с веток и медленно опускались. Ты знаешь, я вдруг обнаружила, что никогда не была до этого в еловом лесу, никогда не видела толстых стволов и опущенных вниз ветвей. Сосны растут по-другому… Ну да, конечно, ты знаешь это.

Лада не стала бегать, прыгая через поваленные стволы, вскидывая ботинками снег и кружась у самых толстых деревьев, как, она говорила, делала обычно, приходя в лес после города. Со мной она просто пошла по тропинке, рассказывая о разных духах и созданьях, обитающих вокруг. Тогда она рассказала мне и о друдах, о которых я уже говорила тебе. И ты знаешь, я верила ей. Серьезно, зря ты так скептически улыбаешься. Я верила и слушала очень внимательно. Мне было интересно, что в деревьях живут бестелесные, похожие на разноцветные блестки слюды друды, а где-то в норке из теплого перегноя зимует листовик, который внук лешего. Потом, отделившись от меня, она пошла между деревьями и стала вполголоса разговаривать с ними, и вдруг былинной стариной озарился лес, только донеслось до меня имя, с которым обращалась Лада кругом: «Святобор».

Я прямо вижу, как тебя передернуло. Конечно, сейчас так много бегает по паркам Москвы оголтелых толкиенистов и язычников, но Лада никакого отношения к ним не имеет. А знаешь, лес воспринимается по-другому, когда смотришь на него не как праздный отдыхающий, но пытаешься стать причастным к нему. Ведь эти имена, эти боги, они пережили само время: кто знает, откуда они появились — не из вечности ли вышли и не в вечность ли ведут? Как-нибудь я покажу тебе, о чем говорю, но это нельзя объяснить. Это так же, как витражи окрашивают белые стены разноцветными кляксами света…

Что-то мне не приходит в голову других сравнений. Неудивительно: только витраж я и вижу сейчас сквозь полуприкрытые веки.

Мы шли по лесу долго, и вдруг попали на поляну, на которой стояли металлические ржавые качели. Лада обрадовалась, как ребенок, и побежала к ним:

— Идем качаться!

Я пошла за ней, и мы принялись раскачиваться на скрипучих сиденьях, по очереди обращая лица в небо. Лада веселилась от души, и я подумала, что меня ей все же не хватало, чтобы качаться, и спросила:

— Ты была здесь раньше?

— Неа, — ответила она и вдруг запела, отправляя слова вверх при каждом новом взлете:

И русалка пела

в умирающем лесу

на вскипевших волнах,

поднимая к небу

обугленные руки.

Ждавший знака

лешак на кусту

качался черном в прах

и летели звуки:

Господи, мы ждем тебя здесь!

(Стихи Е.Дьяковой)

После этих слов она закричала, хотя и мелодично, но совершенно жутко. Меня продрало холодом, и я слезла с качелей.

Когда мы, возвращаясь, переправились через Седун и шли уже возле поля, я вдруг увидела на другой его стороне золотящиеся под солнцем купола. Саму церковь скрывали полупрозрачные деревья посадки.

— Что это за церковь? — спросила я.

— Фиг ее знает, — ответила Лада. — Церковь. Еще там кладбище есть.

— Давай как-нибудь сходим туда. Поглядим.

— Можно, — незаинтересованно кивнула Лада.

Нет, ну зачем ты так усмехаешься? Ты видишь пока только не вышедшую из детства девушку? Но поверь, что это плоско, Лада не такая. Может, когда я расскажу все, что хочу, ты поймешь это, а пока не улыбайся так, пожалуйста. Ты же знаешь, что живого человека, как бы симпатичен тебе он ни был, никогда не удастся нарисовать так же красиво, каков он есть. Всегда останутся какие-то оттенки и полутона, существующие, но не уловимые, единственно способные оживить облик.

В эту пятницу Лада как всегда пошла гулять одна, и с ней увязались ее собаки. Да, я не сказала тебе о них. Они не совсем ее, конечно, но как говорит сама Лада, «все собаки мои и все не мои». Два полудикие кобеля кормятся у кухни дома отдыха, и как-то так получилось, что они привязались к Ладе, любовью ли своей она их приручила, или же они просто соскучились по хозяину. Я уверена, что она никогда не подкармливала их, но на прогулку ходили вместе: кобели бежали впереди, не упуская Ладу из вида, а она никогда не подзывала их, только, если сами подбегали, одобрительно трепала по холке. Тогда кобели дрались между собой за внимание человека.

Было около пяти часов, а значит, зимнее солнце уже садилось. Лада возвращалась из леса, собаки бежали впереди, а она почему-то была грустная. Может, в лесу она увидела что-то, на что не обратила сразу внимание, но оно запало в душу и теперь свербело там. Не знаю, когда Лада рассказывала мне, она сказала только, что было ей сумбурно и захотелось зарядиться энергией от березы. Она свернула в посадки, села под деревом в снег, прислонившись к стволу спиной, и стала созерцать поле и густеющий холодный воздух.

В сумерках она не сразу разобрала, что по дороге от станции идет человек. Сперва его заметили лежащие рядом собаки. Они подняли головы, почуяв приближение, а когда он вдруг свернул с дороги и направился к Ладе, поднялись и стали лаять. Но человек не остановился, собаки побежали навстречу, и Лада с удивлением увидела, что они виляют хвостами. Собак сумерками не обманешь, они чувствуют своего. Сопровождаемый ими, мужчина приблизился и посмотрел на Ладу сверху вниз.

— Ты что здесь делаешь? — спросил он.

— Сижу.

— Странно. Сколько я здесь хожу, а тебя не видел.

Лада ощутила себя грибом, неожиданно явившемся из-под снега. Она ничего не ответила, поднялась, и они пошли вместе к дороге, а собаки бежали впереди их двоих. Скоро выяснили, что идут в один дом отдыха.

— Ты тут первый раз? — спросил мужчина.

— Да. А ты?

— Я на выходных бываю часто. У меня мать здесь работает.

— Везет, — согласилась Лада.

— В какой ты комнате? — спросил он с такой интонацией, будто запамятовал.

— В сто тридцать третьей, — ответила Лада, и они разошлись: она пошла в корпус, он — к домику, где селился персонал.

Когда Лада после этого появилась в нашей промерзшей комнате, излучая что-то такое небывалое, я сразу поняла, что случилось нечто важное. Она рассказала о встрече сразу, но я поняла, что не сам этот эпизод так осветил ее: было то, чего она сама не могла определить, что вдруг увиделось ей в лице незнакомца сквозь лиловатые сумерки и разожгло душу.

— Я пьяная, — заявила она после рассказа. — Камлать хочу.

Она полезла к себе в тумбочку и извлекла настоящий бубен и палку с большим мягким наконечником. Подобного я не видела до этого никогда. Достав, она ударила в него несколько раз и подпрыгнула посреди комнаты.

— Откуда? — спросила я.

— С Арбата, — бросила Лада и продолжила прыгать. Удары гремели в комнате, сотрясали воздух и удивляли меня силой. Когда Лада остановилась, чтобы передохнуть, я попросила посмотреть и взяла в руки с недоумением, как предмет непознанный и инородный.

— Это косуля, — пояснила Лада. Цвета топленого молока кожа была прозрачна на свет; она туго натягивалась на круглый деревянный обод, и сзади из жил образовывался крест, за который можно держать этот экзотический инструмент.

— Почему ты не доставала его раньше? — спросила я.

— Почему — не доставала? — удивилась Лада. — Я ходила с ним в лес. Там хорошо бубнить. Но я мечтаю покамлать на поле. На том поле, до речки.

— Седуни, да?

— Ага. После ужина камлать буду. Может, и в поле пойду, не знаю.

На ужине она не ела, только выпила чай с лимоном, но в поле все-таки не пошла, не получилось. Мы вернулись в комнату, она достала бубен будто для репетиции, стала бить в него, спустилась Наташа, тогда Лада достала плеер и свечи, зажгла их и поставила кассеты с записью странной музыки, замешанной на ритмах, выкриках и периодическом лошадином ржании, и стала прыгать в невнятном танце, помогая себе ударами в бубен. Мы с Наташей сидели и глядели на ее движения. Я уже говорила тебе, что у нее тело какое-то ломкое. Таким был и ее танец: прыжки, вскидывания рук, резкие движения всем туловищем — пластика на удивление не грациозная, почти мужская. Бубен гудел так, что звенели стекла в окне, и музыки из магнитофона было почти не слышно. Иногда Лада кричала, почти как в лесу, только короче и в ритм. Наташа наблюдала без эмоций, она курила, и глаза ее были прищурены.

— Ты уже видела такое? — спросила я, наклонившись к ее уху.

— Да, бесилась она так в начале. Чем бы дитя не тешилось… Лишь бы не ночами, — закончила она, потянувшись к пепельнице.

Мне очень легко представить тебя на месте Наташи. Ты тоже не воспринимаешь то, что не твое. Правда, не осуждаешь, и это хорошо. Наташа тоже не осуждала, как мне казалось, но она, глядя на проявление Ладиной дикости, на буйный ее выплеск, пыталась резче подчеркивать свою инакость, загадочность, оттого напускала больше отчужденности на себя и старательно куталась в сигаретный дым, чтоб явственней был виден ее внутренний надлом — или декоративная трещина. Ты всегда учишь меня быть более чуткой к людям, но если и есть в Наташе что-то искреннее, она слишком хорошо умеет это прятать. Кстати, я ни разу не видела, как она улыбается.

Лада не долго танцевала. Вдруг открылась дверь, свет из коридора нарушил мистерию, и в проеме обрисовалась мужская фигура. Дверь закрылась, человек прошел в комнату. Бубен смолк.

— Можно? — сказал вошедший. — Что у вас? На весь коридор слышно.

— Бубен, — сказала я, не сообразив сразу, что не имею права представлять инструмент.

— Можно включить свет? Я посмотреть хочу.

Почему-то Лада, так и застывшая повреди комнаты, обернулась на меня, то ли спрашивая, то ли разрешая, а в это время Наташа щелкнула выключателем. Мы все с любопытством обернулись к молодому человеку, а он потянулся к бубну.

— Можно? — повторил он.

Я заметила, что Лада обрадовалась пришельцу, и сразу догадалась, что это именно он принял ее за грибок в посадках. Он взял бубен и стал рассматривать его со всех сторон, а мы в свою очередь осматривали его самого как существо незнакомое и интересное. У него были светлые (кажется, голубые) глаза со взглядом внимательным и очень вкрадчивым, волосы ниже плеч, и он собирал их в хвост. Кстати, его мягкие, приятные черты соответствовали негромкому, даже чуть приглушенному голосу, и в этом я увидела благородство, не портила впечатление даже недавно отпущенная бородка, обозначившаяся пока лишь черной щетиной у шеи и на скулах. Но ведь сочетание светлых волос на голове и темных на лице (знаешь, у него невероятно правильные, будто нарисованные брови!) еще Лермонтовым были признаны свидетельством «породы». Единственное, что как-то неприятно кинулось мне в глаза — это небольшой, круглый, опять же очень правильной формы череп, плотно обтянутый завязанными в хвост у самой шеи волосами. Почему-то он показался мне непрочным, и весь облик гостя запал в сознании чем-то прозрачным, хрустальным.

— Наверное, нам стоит познакомиться, — сказала задумчиво Наташа.

— Дима, — незамедлительно представился он, и мы с Ладой тоже назвались. — Богиня? — улыбнулся он ей в глаза, услышав имя.

— Ну, не совсем… — со смехом замялась она.

После на всех нашло небольшое замешательство. Так бывает, когда люди еще не определились, что друг от друга могут и хотят получить, и никому еще ничего не надо. Лада не решалась продолжить свой танец, мы не знали, что спросить у гостя, и только лошади ржали в магнитофоне. Да, в принципе, больше ничего замечательного в этот вечер так и не произошло. Мы поговорили, конечно, выяснили друг о друге много внешнего и незначительного, осветили декорации собственных жизней да, кажется, с этим и расстались, никак не закрепив знакомства. Но ты же знаешь, все это знают: важно не то, что было, а то, как было, а это чаще всего не удается пересказать, потому что внешне ничто не уловимо, кроме слов, — а интонации, взгляды, полусмыслы и полудвижения, все это летуче, как дым. Я говорю тебе о Ладе и могу, конечно, представить себе, что значил для нее приход Димы, могу попытаться увидеть все ее глазами, потому что сама была в ситуации, когда ловишь самые тихие ноты голоса и отмечаешь скорость случайных взглядов, — да и с каждым, наверное, бывало такое. Но у каждого своё, и я не хочу врать тебе, приписывая свои эмоции Ладе, тем более что поэты все чувствуют острее, и только Бог знает как.