Геннадий Лысенко (1942-1978). «После нас придет уборщица…» Предисловие А.Углицких

В 1982 году в командировке в Волгограде, случайно попал мне в руки свежий номер «Литературной учебы». В нем-то  и прочитал я впервые стихи владивостокского поэта Геннадия Лысенко (1942-1978). Особенно, помнится, поразило стихотворение, в котором были такие строки (цитирую на память, если что-то напутаю, не обессудьте): «…ликуя и шурша, / Сентябрь пришел, снег очищенья выпал, / И с каждым днем разборчивей душа / И с каждым – ограниченнее выбор… »

Именно тогда, в 1982, впервые узнал я и о трудной, не слишком-то задавшейся, человеческой судьбе Геннадия Михайловича…

А недавно решил вот найти, разыскать сочинения поэта, перечитать, сопоставить те, юношеские впечатления свои, с нынешними, сегодняшними. Но как это осуществить – ведь, сколько утекло воды, коль скоро, прошло-то, ни много, ни мало, целых двадцать девять лет!? Если исчезла страна целая, не страна даже, а целый континент, в которой и на котором жил и творил Геннадий Лысенко? Но, словно бы в противовес утрате этой, как бы – в компенсацию, появился (слава Богу!) Его Величество Интернет, в котором, как в чеховской Греции, все есть. В наличии. В том числе — стихи трагически ушедшего из жизни поэта-приморца. Правда, того самого стихотворения, частично процитированного выше, не удалось мне отыскать (не беда, впрочем, найдем!), зато узнал я, что «жизнь после жизни» у Г.Лысенко определенно задалась, что она продолжается. Что, к счастью для всей литературы нашей, приморцы, сибиряки (отдельная благодарность «Сибирским огням»!) хранят, берегут память о своем талантливейшем земляке, что не забыт он, не канул в Лету… Чтение-перечитывание стихов Геннадия, осуществленное спустя треть, без малого, века, лишь лишний раз подтвердило, старую, как мир, истину, что настоящие стихи – не самоварное золото, поскольку со временем не тускнеют, что подлинное в искусстве, как «драгоценное вино», с возрастом, с течением времени, становится только лучше и лучше, набирая, добирая все новые и новые нюансы и смысловые оттенки в свой, и без того уже, изначально, фантастически прекрасный букет…

Впрочем, судите сами.

Андрей Углицких – главный редактор «Журнала литературной критики и словесности»

Геннадий ЛЫСЕНКО (1942-1978) 

«ПОСЛЕ НАС ПРИДЕТ УБОРЩИЦА…»


* * *

Уже не помышляю о хорошем,
еще не размышляя о плохом,
я лист опавший
________________ чувствую подошвой —
так горечь различают языком,
поскольку этот шорох мне знаком,
а я стою застенчиво, но твердо,
да и подошва, в общем-то,
потерта.

 

* * *

Я знал,
что счастье беспричинно.
Когда-то знал.
Теперь на ум
пришли другие величины
и категории.
Сквозь шум
весенних вод,
на них глазея,
я понимаю: счастья нет.
Есть март
ты вышла из музея,
слегка прищурившись на свет,
и обернулась, как на оклик,
и улыбнулась, извиня
и весь твой смысл,
и весь твой облик
с тех пор преследует меня. 

 

***

Хоть льсти, хоть плачь,
хоть сквернословь:
обласканный,
никчемный,
битый —
я чья-то первая любовь
и чья-то первая обида.
Пристрастный к Родине,
к друзьям
и в мелочах,
и в самом главном,
я весь
как маленький изъян,
на плёнку снятый крупным планом.

 

* * *

Такая колкая стерня,
такая грусть в глазах барана,
что даже нежность из меня
торчит сейчас,
как кость из раны.

А над Барановкой моей,
через тире,
над Оренбургом,
дымит с присвистом суховей,
мигая солнечным окурком.
И можно спутать в попыхах
два-три последних поколенья,
да так, что скрипнет на зубах
седая пыль переселенья.
И память,
давшая вдруг течь,
водой студёной захлебнётся
у полусгнившего колодца,
где тешит слух казачья речь.

 

* * *

Стандарт и благо.
Не вполне
меня устроит эта тема —
я не стандартный,
и по мне
купить костюм — уже проблема.
Но даже в слове «ширпотреб»
есть справедливость в высшей форме,
как свет,
как музыка,
как хлеб,
солдатам выданный по норме.

 

* * *

И у меня есть город,
весною, рано-рано,
распахнутый, как ворот,
на горле океана.
Он стал моей судьбою,
поскольку ненароком
всей линией прибоя
прибит я к этим сопкам.

 

* * *

Живу,
потом переживаю,
и то и это – напоказ,
поскольку с детства понимаю:
за мною нужен глаз да глаз;
поскольку вред от похвальбы –
как след звезды на небосклоне;
поскольку линия судьбы
не уместилась на ладони.

 

* * *

Меж этим и тем сентябрем,
меж тою любовью и этой,
как молнии высверк,
как гром,
взаимность, –
попробуй исследуй.

И все же представишь на миг
себя до безгрешности юным,
как будто и впрямь уж старик,
заохаешь,
брякнув по струнам:
– Каким же я был дикарем,
каким же я был недотепой!..

Меж этим и тем сентябрем
такое –
хоть заново топай.
И память плутает в ночи:
былое –
оно – не по полкам;
былое – такие ручьи,
сольются,
и вот она, Волга.

А следом приснится паром,
утюжащий мятую воду, –
меж этим и тем сентябрем
со мною так много народу,
меж этим и тем сентябрем,
меж тою любовью и этой
мы столько от жизни берем
с одной неразменной монетой,
что диву даешься…
И вдруг
приходит минута расплаты:
тот сон, как спасательный круг,
но лопнет терпенье каната –
и снова утащат паром
куда-нибудь вешние воды…

Меж этим и тем сентябрем
прошли мои лучшие годы.

 

* * *

Забываю о прошлом,
а вспомню,
и опять сам с собой не в ладу,
и опять той же болью заполнен,
как февраль в високосном году,
и опять…
Так неужто в отместку
за обиду, что в сердце таю,
солнце робко, как сквозь занавеску,
пробивается в песню мою?

 

* * *

Вновь горит зеленая звезда,
освещая в мраке мирозданья
уголок,
в который поезда
не приходят даже с опозданьем.
Обложили боль мою снега,
как берлогу бурого медведя.
Чутко спит приморская тайга –
замела пурга следы трагедий.
Не случайно детство нас свело,
старость разведет нас не случайно.
Крепко спит таежное село,
в каждом доме обитает тайна.
В каждом доме шкуры и рога,
а июль на каждом сеновале.
Обложили боль мою снега,
будто рану перебинтовали.
Я сижу до первых петухов,
ворошу былое до зарубки,
за которой не было стихов –
были просто речи и поступки.

 

* * *

Светает.
Начнем же с нуля,
от пирса,
запавшего в память:
красиво – стоять у руля,
но надо и палубу драить.

А надо,
так все затаи
сомненья, –
на то и работа;
о первые мили мои,
крепленные каплями пота!

Растет за кормою бурун,
и ветер нездешний крепчает.
За сколько сменившихся лун
меня океан укачает?

Бессменно на вахте стою.
Всегда над землею светает.
Я снова – в рабочем строю,
и снова мне рук не хватает.

 

* * *

«Видно,
что дальневосточник, –
окал в Вологде народ, –
видно сразу…»

Вот – подстрочник,
нужен точный перевод.

Но подумалось о доме,
что открыт семи ветрам
и тогда,
когда в истоме
стонет море по утрам.
Подступили:
даль сквозная,
неухоженная близь…

Я своих и сам признаю,
что там с ними ни случись.
Ибо есть такие узы.
Есть земля –
(отнюдь не рай) –
не окраина Союза,
а его передний край.
И народ – под стать размаху
той могучей красоты.

Вот за это
хоть на плаху –
повторю и с высоты.
Чтоб читалось между строчек,
чтоб светилось и во тьме…

«Видно,
что дальневосточник», –
говорили в Костроме.

 

* * *

Отстану,
отрину,
отпряну,
от собственных рук отобьюсь
на время,
а после нагряну,
как в Питер восставшая Русь.
Голодный,
холодный,
свободный,
поверивший в силу свою,
и песню такую спою,
которая станет народной.

 

* * *

Сажал весной деревья
и ладил городьбу –
еще одна деревня
вошла в мою судьбу;
еще одна забота
и сладостная связь
с тем днем,
когда охота
месить ногами грязь.

А ветер все напевней
тревожил зеленя.
Еще в одной деревне
приметили меня:
косил траву в июле,
косился на закат,
наполнен был, как улей,
предчувствием утрат.

И гуси нитью серой
прошили облака, –
попробуй не уверуй,
что сам – издалека,
что грусти –
способ древний –
не утопить в вине.

Еще в одной деревне
забудут обо мне.

 

* * *

Грохнусь навзничь как убитый.
Травы вышепчут: беда,
и кукушка деловито
обкорнает мне года.
Вспомню:
поле Куликово –
дело сотен тысяч рук,
но вначале было «Слово
о полку…»
Теперь и вдруг
не найти реки Каялы, –
может – эта,
может – та,
ибо время простояло,
суть прошла
и суета.
Только опыт поражений
четок в памяти моей,
словно дырочки в мишени,
лишь огромней и больней.
Через них бежали шведы.
(Выход был всегда один.)
Через них несли победу
на Париж и на Берлин.
Так же музы не молчали.
Так же скорбное «ку-ку»
было делом,
но вначале
было «Слово о полку
Игоревом».

 

* * *

Природа готовит заране,
с талантом ты явлен
иль без,
листок подорожника – к ране,
к разладу душевному – лес,
в котором растенье любое
имеет законченность черт;
все это зовется любовью,
хотя и не требует жертв.

 

* * *

Е. К.

Художник вечным дорожит,
а повседневным озабочен.

В конце апреля нас смешит
сентиментальность,
но не очень.
Я вспомнил запахи цветов,
и потянуло,
взяв под локоть,
в обитель праведных трудов –
пощупать краски,
холст потрогать.

Художник рыж и коренаст.
Прикрыта шея бородою,
похожей издали на пласт
земли –
с железною рудою.
Радушен,
весел,
белозуб,
как море возле Шикотана,
художник – жадный жизнелюб.
Необязательно и странно
он заселил самим собой
завод,
прибрежье,
мотоботы.

И волны
в поисках работы
вокруг него стоят гурьбой.
Как в раковине, в мастерской
сквозь шум привычный, городской,
услышу море.
Это – память.
Художник молод и влюблен.
Весна.
– Все в норме, – скажет он, –
Лишь денег нет,
чтоб свадьбу справить.

 

* * *

Приезжаю,
просыпаюсь утром рано
и прослушиваю вымокшую рань:
чувство родины,
как чуткую мембрану,
потрясает лебединую гортань.
Я б воздал хвалу бесшумному полету
иль расслышал в тех рыданиях металл,
не поверив глупой птице и на йоту,
если б сам из этих мест не улетал.

 

* * *

Слабонервным не был сроду
и на эту вот хандру
сам заказывал погоду,
самовольно поутру
мок под дождиком…

(«Одна-а-ко», –
усмехнется критик мой.
Обо мне же: «Бедолага», –
скажут женщине одной.)
Слабонервным не был сроду.
Был смешным
и глупым был.
Чистый спирт пивал, как воду,
женщин ветреных любил
по-серьезному…

(«Однако», –
поперхнется критик мой.)

Жаль мне все-таки собаку –
ту, что съел он.
Жаль, хоть вой.
Жаль дождя,
который море
поливал как из ведра.
Жаль, что слезы – на запоре.
Вот такая вот хандра.

 

* * *

И своя душа — потёмки,
а едва забрезжит свет —
начинаются поломки,
для каких починок нет.
Начинается утечка
первородного тепла…
Не звезду —
простую свечку
мне судьба моя зажгла.
И живое трепыханье
беззащитного огня
раньше времени дыханье
перехватит у меня.

 

* * *

На небо навернутся слёзы
величиною с виноград,
и август станет скрупулёзно
готовить загодя обряд
листопадения,
а ночи
проглянут дико и светло,
как бы пугая и пророча,
что скоро кончится тепло.
Потом — снега,
потом — морозы,
но ещё раньше и зазря
мне отольются чьи-то слёзы
в начальных числах сентября.

 

* * *

Холодный пол, от лампы тени
Бегут по струганным доскам,
А я, пристроив на колени,
Псалтырь читаю по слогам.

Давно река заледенела,
По берегам легли снега.
Мир стал задумчивым и белым,
Метет и мается пурга.

Дымит солома, пахнет глиной,
Бьет ветер струями в окно.

…И жизнь тогда казалась длинной,
Но это было так давно.

 

* * *

Был месяц бледен, и печаль
Читалась в желтом его взоре.
Качалась, вздрагивая, даль,
То глубоко дышало море.

Прилив лизал тела камней.
Гасил песок шагов звучанье,
И звезды бакенных огней
Благословляли миг прощанья

На рейде белых парусов
Терялись в дымке силуэты.
И таял лепет голосов
Людей, бросающих монеты.

 

* * *

Завяжу я погожим днём
горсть земли в лоскуточек неба,
и отправимся мы втроём
к той могилке,
где с детства не был,
над которою – ни креста,
ни надгробия,
ни ограды;
есть там кустик –
с того куста
начинаются листопады.

 

* * *

Так начались годы безотцовщины:
За двадцать лет,
за тридевять земель
посёлок есть недалеко от Волги,
там Пушкиным посаженная ель
роняла мне на голову иголки.
А рожь стояла прямо у крыльца;
но вдовьим царством быт села был замкнут,
и после было стыдно за отца,
не на войне погибшего,
а так вот.

 

* * *

В сенях,
меж кадок и корзин
(на третьей строчке биографии),
внук жёг ночами керосин
тайком от бабушки Агафьи.
И жёлтый свет тот до сих пор,
бросая отблеск предосенний,
нет-нет да высветит в упор
то бабушку,
то дом,
то сени.
То я опять веду войну
за свет;
то вновь при огороде
вдвоём на пенсию одну
живём мы – и неплохо вроде.

 

* * *

Наконец-то сподобились,
приобщились к Руси.
Ярославская область
изуми,
потряси,
но обиды невольной,
часом, не затаи,
со своей колокольни
я смотрю на твои.

И как сквозь неохоту,
удивляюсь вдвойне:
не хватает чего-то.
Может моря в окне?
Может просто бездомность
держит сердце в горсти?

Ярославская область,
вот за это прости.

 

* * *

Тает снег.
Это,
в общем-то,
грустно,
вроде сам ненароком размяк.
Вон ветвями,
Как пальцами хрустнул,
Сон стряхнувший с себя
березняк.
Все мечты обрастают вещами,
мы нищаем;
в последнем снегу
дай хоть раз еще наобещаю
сверх того,
что я сделать смогу!

 

* * *

Тюрьма ли по мне плачет?
Жена ли слёзы льёт?
Но шелест листьев в каждой почке
на тополе
и шорох льдин
как женский шёпот в одиночке,
хоть я давно уж не один.

 

ЗИНАИДЕ ИВАНОВНЕ*

После нас придёт уборщица…
В этом – сущность бытия
та, которая топорщится
из-под всех округлых Я.
В этом – выверенность правила;
с лёгонькой его руки
перепишем судьбы набело
и порвём черновики.
После нас придёт уборщица,
обязательно придёт,
мусор –
если и не хочется –
на прощанье пропоёт:
«Жили – были…
Что осталось-то?
Что за память без меня?
О делах судить –
пожалуйста,
о привычках –
вновь же я…»
И однажды подытожится
тот же мусор в слове – прах.
После нас придёт уборщица
с мокрой шваброю в руках
и застонет:
– Надымили-то,
а ещё писателя…
От чернил,
впустую вылитых,
пухом будет нам земля.
После нас придёт уборщица.
После нас,
это – когда
не сотрёшь уже морщин с лица,
не разгладишь – без вреда.
После нас придёт уборщица
(у неё свои дела),
поворчит да переморщится,
вняв по-бабьи, что была
словно Золушка меж сёстрами
наша жизнь;
но был и миф:
ритуалом крайней росстани
суть бессмертья обнажив,
сбросим так,
как листья рощица,
напрочь
всё, что не стихи…

После нас придёт уборщица
и отпустит нам грехи.

1978

* — Утром 1 сентября 1978 года повесившегося Геннадия Лысенко нашла уборщица, наводившая порядок в помещении владивостокского Союза писателей, Зинаида Ивановна Гилева. Она очень хорошо к нему, как к бывшему детдомовцу, сироте, относилась, даже, говорят, подкармливала порой, когда он бедовал. А он называл ее «мама Зина». Ей Гена посвятил одно из самых больших (если не самое) своих стихотворений, написанное в год смерти, точная дата его появления не известна, но он уже загодя описал, что произойдёт этим утром. Юрий Павленко, посещавший Лысенковскую «Лиру», рассказывал, а Александр Радушкевич вспоминал в своём мемуре о том, что он даже давал домашнее задание студийцам: сочинить стихотворение со строчкой «после нас придёт уборщица». Это, видимо, был своеобразный тест начинающим поэтам – какие ассоциации возникнут – чтобы сравнить со своими роковыми думами. Давно замыслил он «побег»… Задание выполнили, каждый прочёл своё, последним – Геннадий, все отдали должное его мастерству, но сути сказанного – не поняли…

 

ЖУРНАЛ ЛИТЕРАТУРНОЙ КРИТИКИ И СЛОВЕСНОСТИ, №3 (март) 2011.