Андрей Углицких (Москва) «Чаша». К 70-летию А.Л.Решетова

Андрей Углицких (Москва)

ЧАША

К 70-летию АЛЕКСЕЯ ЛЕОНИДОВИЧА РЕШЕТОВА (1937 – 2002)

Пресловутые «сороковые, роковые…» при всей своей неоднозначности, крайней жестокости и выдающейся кровожадности, в то же время, физически, «биологически» сумели «подарить» нашей литературе немало будущих громких поэтических имен: В.Высоцкого, Н.Рубцова и др. (В этой связи весьма любопытно мнение Владимира Бондаренко, высказанное писателем в статье «Эпоха одиночек», опубликованной «Независимой газетой» 30.06. 2005 года: «Как меня за эти минувшие десятилетия ни критиковали и слева, и справа за приверженность к так называемому «поколению сорокалетних», коим нынче уже под семьдесят, но все больше приходит понимание того, что эти «дети 1937 года» были, может быть, самым талантливым поколением в истории русской литературы. Естественно, привязка лишь к одному году чисто условна, как всегда и бывает граница рождения поколения — это минимум пять лет. И я определяю эту границу рождения где-то с 1936 года по 1941 год. Предвоенный период. В поэзии это Николай Рубцов и Олег Чухонцев, Иосиф Бродский и Юрий Кузнецов, Белла Ахмадулина и Татьяна Глушкова, Александр Кушнер и Алексей Решетов, Тимур Зульфикаров и Владимир Высоцкий.» — А.У.). В перечне, синодике этом выдающихся поэтов, года рождения которых приходятся на конец сороковых, далеко не на последнем месте находится один из классиков «тихой» (по определению В.В.Кожинова) поэзии, знаменитый на Урале поэт Алексей Леонидович Решетов, «бомж от поэзии», по собственному его определению. Как и в случае с Н.Рубцовым, к примеру, начало жизни А.Решетова ущербно и печально: сын известного дальневосточного журналиста Леонида Решетова, репрессированного вскоре после рождения будущего поэта, Алеша рано лишился не только отца, но и матери, арестованной и отправленной в ГУЛАГ. На Урале сын врагов народа оказался вынужденно: оставшегося без родительского призора мальчишку перевезла к себе из далекого Хабаровска в уральский город Березники, что в 200 км к северу от областного центра Перми, бабушка. В Березниках поэт прожил большую часть своей жизни, здесь он закончил техникум, пошел работать на знаменитый Березниковский калийный комбинат. В Березниках же были опубликованы и первые поэтические подборки, и значительная часть книг стихотворений Решетова. По выходе на «льготную» шахтерскую пенсию, уже в постперестроечном периоде, Алексей Леонидович наконец оторвался от своей северной «альма матер», переехал в Пермь, где работал литконсультантом при Пермском отделении Союза Писателей.

Мне посчастливилось дважды встретиться с этим действительно выдающимся поэтом и человеком: сначала в Березниках, в советские еще времена, на одном из фестивалей самодеятельной песни, где я, волею судеб, был одним из участников, а Алексей Леонидович, по моему, членом жюри. На память о той встрече осталась подаренная Решетовым тогда мне книга стихов «Чаша». Во второй (и в последний, к сожалению, раз) увиделся я с А.Л.Решетовым спустя 13 лет, летом 1995 года в Перми, куда приехал в отпуск из Москвы. Нежарким августовским днем забрел я в Пермский союз писателей, расположившийся по соседству с так называемым «Домом Чекистов». По причине периода летних отпусков, на рабочем месте застал я тогда в СП лишь бухгалтера. Она сообщила, что Алексей Леонидович сейчас вообще-то в Перми, но вряд ли я смогу увидеться с ним, поскольку поэт ни с кем не встречается, ведет полузатворнический образ жизни, почти не выходя в свет из своей квартиры, расположенной в уже упомянутом выше Доме Чекистов, Потом, видимо узрев на лице моем глубокое разочарование, и/или пожалев странного столичного гостя, попросила немного подождать, пока она свяжется по телефону с автором «Чаши», узнает, сможет ли он подойти сейчас в Союз Писателей. «А как Вас представить?». «Скажите, если Вам не трудно, что приехал из Москвы один из давнишних поклонников его таланта» — попросил я, почти ни на что не надеясь. Я ничуть не покривил душой, когда сообщил доверчивой бухгалтерше, что являюсь убежденным «решетовцем», ибо еще с тех, «березниковских» времен, с самых первых стихотворений «Чаши», меня буквально «пробила» пронзительная искренность, строгая простота и философская глубина, выверенность, выношенность каждой поэтической строчки березниковца. С 1983 года, помнится, как заведенный, повторял и повторял я особенно запавшие в душу стихи «дальневосточного» уральца: «Горите флаги красные, горите!/ Мы с детства помним слезы ранних вдов,/Заиндевевший громкоговоритель,/ И снег в морщинах сбившихся платков…». Или: «В тот год количество волков безмерно возросло, /Поскольку множество стрелков из сел на фронт ушло./ Как госпитальных коек бязь, был смят повсюду снег/ И волки шастали, боясь, лишь бабьих красных век»/. Или: «Как стойко держались березы / В суровые дни, в январе, / А нынче весенние слезы/ Бегут и бегут по коре…» Незаметно для себя, выучил я «Чашу» почти наизусть. Мне были близки и понятны и чувства героя стихотворения «Комната смеха», только что пережившего утрату близкого человека, как «пчелы-пули в маки» входили в душу мою решетовские слова о родном Урале: «…То льдины у ног проплывали, /То сено на лодках везли…/ («Я жил далеко на Урале»). К тому же, помимо жажды общения, желания повидаться с давно уже ставшим, благодаря стихам своим, мне едва ли не родным, близким человеком, была у меня (что скрывать-то) и легкая личная «корысть»: за два месяца до описываемых событий выпустил я в Москве первую книжку стихов, и, конечно же, не терпелось мне, наивному и самонадеянному автору, «поделиться» радостью этой своей с поэтом, которого я считал одним из своих поэтических наставников… И вдруг – как ушат холодной воды на разгоряченное темечко: «Решетов – затворник», «никого не желает видеть». Вышел я из Союза писателей на солоно хлебавши, и перейдя улицу Карла Маркса (забыл, как она теперь, по «новому-то» называется, Сибирская, что ли?), сел в Парке культуры и отдыха им. М.Горького на скамеечку, по-рубцовски «посвистеть на манер канарейки и подумать о жизни всерьез…». Закурил. И рассудил я так для себя, что, если разговор наш не состоится – ну, что поделаешь, значит, не судьба и решил просто передать Решетову с образовавшейся оказией, через бухгалтершу ту, книжку новорожденную свою. С этим и вернулся в писательский Союз. А там встречает меня бухгалтерша с радостью нечаянной: «Вы знаете, я связалась с Решетовым. Он уже здесь, ждет Вас… Вот, пройдите, по коридору, вторая дверь налево». С волнением открыл я указанную дверь…

Если уж совсем честно, то Алексея Леонидовича в том, не слишком немолодом, сутуловатом и, как мне показалось, грустном человеке с седеющей уже бородой, увиденном мной в той самой комнате, не признал я поначалу. Изменился сильно Решетов с березниковских фестивалей. Стал словно меньше, похудел. Опустил усы и бороду. Решетов встал из-за стола, шагнул мне навстречу, протянул руку. Я обратил внимание на то, что у него грустные глаза, глубокий и внимательный взгляд. «Я – из Москвы, Алексей Леонидович, — пролепетал я, еще не веря удаче своей, — но сам пермяк, коренной, просто живу и работаю в столице последние лет десять…

-Хорошо, хорошо, — махнул рукой Решетов, — сейчас разберемся, — пива не желаете?

Только тут заметил я, что на столе возвышается большой полиэтиленовый пакет с выглядывающей из него трехлитровой банкой пива. Я к тому времени был уже года три, как «в завязке», спиртного не употреблял, о чем извинительно сообщил своему собеседнику.

— Ну, ничего, ничего, присаживайтесь, — улыбнулся одними уголками рта Решетов, тонко уловив мое секундное замешательство, — а я, все таки, с Вашего позволения, налью себе… Со словами этими налил он себе пива и отхлебнув два-три глотка, поставил стакан с напитком на стол и посмотрел на меня, — Ну, рассказывайте, какими судьбами?

Время от времени поглядывая на поэта, рассказал я о том, что давно уже мечтал повидаться с автором любимой книги, напомнил обстоятельства при которых его «Чаша» оказалась в руках моих, упомянул, что по профессии я медик, детский врач, о том, что многие родственники мои жили и живут в его родных Березниках, что сейчас работаю в Москве я, и что недавно выпустил там свою первую книжку стихотворений (при этом – протянул ему экземпляр своих сочинений), заодно передал Алексею Леонидовичу приветы от московских поэтов, с которыми виделся накануне своего отъезда в Пермь: Л.И.Ошанина и А.В.Жигулина. Алексей Леонидович слушал внимательно, изредка задавая уточняющие вопросы. С Ошаниным, как выяснилось, он лично знаком не был, а вот с Жигулиным несколько раз встречался и высоко ценил, по крайней мере, его «Рельсы», откуда даже процитировал несколько стихотворных строф. С течением времени, разговор двух незнакомых ранее людей, становился все более и более непринужденным, стартовая «напряженность» испарилась без следа, как это бывает в тех случаях, когда опознавательные системы «свой-чужой» обоих собеседников сигнализируют своим владельцам, что объект, вторгшийся в их «территориальное пространство», все-таки, «свой»… Решетов проявлял живой интерес, как это я понимаю сейчас, к событиям, происходящим в столичной писательской среде, к судьбе конкретных московских литераторов, своих знакомых.

— Хорошо, что приехали, замечательно, что книжки выпускаете, — прервал, наконец, мой сбивчивый рассказ А.Решетов, — а я вот уже года три ничего не писал, ни одной строчки, ни одной… Депрессия у меня… Разве что, вот это четверостишье… — и он прочитал свое знаменитое четверостишье, про музу, которая «девка на вокзале». Прочитано это было глуховатым голосом, просто, естественно, в паузе между двумя большими глотками пива, но произвело, тем не менее, почти оглушающий, какой-то волшебный эффект. Вообще, феномен эстетического воздействия решетовских стихов на слушателей, наверное, должен когда-нибудь стать предметом какого-нибудь серьезного литературоведческого исследования, я же в тот момент, вдруг, еще раз, со всей очевидностью, осознал, с каким крупным литератором имею честь находиться рядом…

В целом, Алексей Леонидович производил впечатление одинокого, не очень-то обустроенного, не слишком-то преуспевающего в жизни человека. Дело было даже не в том, что он говорил, а то, как он говорил, то, что он говорил. Была в его, внешне спокойной, даже отрешенной речи, некая почти неуловимая внутренняя усталость, какое-то, пускай, тщательно скрываемое от посторонних глаз, отчаяние, сочетающиеся впрочем, с простотой и сердечностью при отсутствии каких-либо внутренних признаков «звездности», некая духовная растерянность… Словно, что-то «болело» у него внутри, «нарывало», не давало жить, искало выхода… Услышав о том, что я медик, он живо заинтересовался этим:

— Значит, Вы постоянно встречаетесь в своей работе со смертью, с ее ипостасями, ее предвестниками? Это любопытно. Вам нужно обязательно развивать эту тему, потому, что здесь Вы впереди планеты нашей пишущей всей! Я тоже часто думаю о смерти (потом, читая его «Иную речь», я со всей грустной очевидностью убедился в справедливости слов этих)…

— А знаете что, у меня ведь только что вышла новая книжка, позвольте я подарю ее Вам, — вдруг, словно вспомнив о чем-то важном, встрепенулся Алексей Леонидович.

Мы отправились в комнату, в которой несмотря ни на что, все еще сидела «моя» бухгалтерша и, вскрыв одну из стопок с только что привезенным из типографии тиражом «Иной речи», извлек на свет Божий несколько книг. Я тут же изъявил желание приобрести несколько экземпляров нового издания. Решетов внимательно посмотрел на меня и решительно пресек все мои финансовые «поползновения»:

— Я своими книгами не торгую!

С этими словами он вручил мне несколько своих книжек, одну из которых подписал для меня. (По возвращении в столицу оставшиеся экземпляры «Иной речи» «раздарил» я Л.И.Ошанину и А.В.Жигулину).

Как человек, общавшийся с Решетовым в неформальной, так сказать, обстановке, могу сказать, что он очень благорасположен, может быть, не ко всему абстрактному человечеству, но, во всяком случае, к человеку, к конкретному человеку, с которым его свела таким странным образом, далеко не всегда предсказуемая судьба, что он, несмотря на тяжесть переживаемого им тогда жизненного момента,   был весьма и весьма отзывчив.

Более мы не встречались.

Говоря о поэте Решетове невозможно не сказать о том, что уникальность ситуации заключалась в решетовском случае в том, что он в действительности, по мнению моему, никогда не был советским поэтом, в буквальном смысле этого слова. Потому, что зарабатывал себе на жизнь всем чем угодно: отбойным молотком и кайлом, плоскогубцами электрика, за рычагами шахтерской машины и пишущей журналистской машинки, словом, всем чем угодно, но только не стихами своими. И поэтом он стал не по факту своего членства в Союзе писателей, а силой и властью Божественного провидения, милостью Божьей. В этом, возможно, судьба поэта Решетова, в чем-то сродни судьбе другого крупнейшего российского поэта, актера Владимира Семеновича Высоцкого. Но это уже тема для иного разговора…

Разошлись мы поздним вечером, уже в темноте. Следуя в полупустой пальниковской электричке до Лёвшино, где жила тогда моя мама, я с жадностью читал, как заведенный, последнюю книжку Решетова. Читал, не знал еще тогда, что жить на свете автору «Иной речи» осталось еще 7 лет, что вскоре Алексей Леонидович в поисках простого семейного счастья навсегда уедет из Перми в азиатский город Екатеринбург…

Апрель, 2007