Андрей Прокофьев. «Детство и домыслы Алексея Чагаева», цикл рассказов

Андрей ПРОКОФЬЕВ

ДЕТСТВО И ДОМЫСЛЫ АЛЕКСЕЯ ЧАГАЕВА

Цикл рассказов

Requiem aeternam dona eis, Domine

***

внезапно. И забарабанил

по сдвинутым для торжества столам.

И вот — у говорящего — в стакане

вода и водка: пополам.

Он тост на середине обрывает,

(он ничего о будущем не знает),

спешит скорей укрыться на крыльцо,

где родственники сбились в стайку,

где дядя Саша выжимает майку

и вытирает мокрое лицо.

Вы все в секунду своего распада

сородичи и близкие мои;

вам ничего о будущем не надо

и не возможно знать. Как в забытьи,

я удержать не в силах ни мгновенья:

есть дом, есть дождь, есть доски и поленья,

есть горьковатый августовский свет,

в саду есть гладиолусы и астры,

в Корее Ким Ир Сен, на Кубе — Кастро,

есть родственники на крыльце — и баста! —

а времени, где есть всё это, нет.

Ну что ж, попробуем: огромный, неуклюжий,

скрипучий… Попытаться воскресить,

чему свидетелем без умысла и вчуже

я был. Замедлить шаг. Повременить:

помыв без спросу стулья и посуду,

уходит дождь украдкой со двора,

но этот свет — он, кажется, повсюду.

Остановись, мгновенье, ты-пре-кра

 

БОЛЕЗНЬ

Мне было семь или восемь лет. Я приехал на лето в деревню к тёте Шуре, сестре моего деда, и в первый же день заболел: вечером слёг с высокой температурой. Ночью я почти не спал, мне снились синие кошмары. Кто-то хватал меня из темноты, я вскакивал на кровати, но страх не проходил. Стоявшая кругом тьма также была страшна и пугала своей неподвижностью. Только часы медленно стучали над головой. Я долго ворочался с боку на бок, пытаясь досчитать до ста. Казалось, что ночи не будет конца, и даже плакать от страха и отчаяния уже не хотелось.

Проснулся я ранним солнечным утром. Свет шел сквозь пыльные окна, путался в серой кисейной занавеске, но всё-таки высвобождался и попадал в горницу, падал пятнами на кровать, на красный дощатый пол, на стены с отставшими обоями. Я долго не мог сообразить, где я нахожусь. Сильно болела голова, в ушах звенело, а перед глазами расходились радужные круги, столь явные, что их можно было собрать кольцами на палец. Я попытался встать, но пол оказался мягким и колючим, словно был выстлан соломой, и сразу ушел из-под ног. С большим трудом я снова взобрался на высокую кровать и спрятался под одеяло. В доме никого не было, тётя Шура, наверное, ушла в магазин. Я чувствовал себя очень неуютно, мне хотелось домой, в город, хотелось, чтобы мать коснулась моего лба ладонью, помогла мне. Я высунулся из-под одеяла. Напротив меня висело источенное временем зеркало, которое едва повторяло кусочек белого неба; на дворовую зелень его амальгамы уже не хватало. Вдруг что-то зашуршало, я оглянулся на шорох: по стене ползли три огромных паука, я мог бы тогда поклясться, что каждый из них был величиной со спичечный коробок. Я закрыл уши руками. Вбежала испуганная тётя Шура, прижала меня к себе (от нее пахло парным молоком и летним воздухом), зашевелила губами. Я совсем не слышал того, что она мне говорит, и вдруг понял, что кричу во всё горло.

Потом я куда-то пропал, а когда появился снова, тетя Шура сидела за столом и разговаривала с доктором в белом халате о каком-то «фрухте». Доктор что-то сказал ей, и они рассмеялись. Я подумал: чему же они смеются, когда мне так плохо? Это сильно меня обидело.

– Не «фрухт», а фрукт надо говорить, – сказал я.

Тётя Шура с доктором посмотрели на меня и снова рассмеялись, а потом доктор открыл свой железный чемоданчик.

– Ну, будем делать укол? – спросил он.

– Нет, не будем, – сказал я и снова пропал.

Вечером в зеркале медленно исчезала закатная окалина, и начинало мелькать уже что-то ночное: то ли лунная рябь, то ли звезды. Рядом со мной сидела баба Роза, наша соседка. Я познакомился и подружился с ней сразу по приезде и даже побывал у нее в гостях. Она жила в домике, который словно ушел под землю, только крыша осталась наверху. Там, в маленькой клетенке, почти в темноте (слабо дрожал свет в электрической лампочке под самым потолком) она кормила меня солеными огурцами. Всё и всех, конечно, не упомнишь, но тебя, покойница, я помяну. Ты что-то говорила, я слабо понимал что, и всё-таки мне, ребёнку, хотелось слушать твой тихий спокойный голос, звучавший так, как если бы ты читала заговор или молитву. Все страхи и страсти утишило в тебе время, оставив в твоем сердце любовь и жалость, и ты говорила со мной так, будто нет никакой смерти на свете.

– Это ты вчера целый день с Шуркой туда-сюда. Оно, видишь как, день-деньской, то на машине кормить их обедом-то возил. Да. То скотину Комсомолу Ивану пасти помогал, а у меня еще угощался. Много всего. В городе там же закрытый воздух кругом, а здесь надышался за день-то, – баба Роза гладила меня по голове своей негнущейся ладонью, тихонько вздыхала, – Божий мир кругом. Моисею, Божьему человеку, не разрешил на себя смотреть, а то сгоришь, говорит, что ж ты думаешь. А мы-то смотрим кругом, ослепли глазами и не видим. На солнце тоже долго не поглядишь, так и ты намаялся, насмотрелся и ослаб. А свет из облака слышал, как бывает? Не смотри на свет из облака, запомнишь навсегда, так он и будет в голове всегда. Поправишься, приходи ко мне, огурчики соленые любишь, знаю. Покормлю тебя.

Я заснул, совсем успокоенный, убаюканный, как колыбельной песней словами старой бабы Розы. Через день я уже был почти здоров.

 

 ОЖИДАНИЕ ПРАЗДНИКА

1984/85

Недавно ему сказали: вот, тебе пять лет, он, конечно, и сам знал мне пять лет, а папа, и мама, и дедушка, и бабушка, и сестра – все они улыбались и много подарков подарили. Но он не ждал своего дня рождения, он ждал другого праздника, который интереснее и главнее – Нового года. Хорошо проснуться и найти под подушкой леденцы на палочке, один, к примеру, в форме пятиконечной звезды, другой – как бы пистолетик, это от мамы, он знает. Но это еще не Новый год, он знает. Новый год это когда за столом сидят папа, мама, сестра и он, а на столе апельсины, салат, газировка, и еще, конечно, много чего. И телевизор работает просто так, его никто не смотрит, только когда там бьют часы, папа начинает крутить в руках толстую бутылку, он зажмуривается и закрывает ладонями уши, и слышит, когда вдалеке – хлоп! – и папа с мамой смеются, и сестра, все друг друга поздравляют С новым годом! Недавно он проснулся ночью, и на стене, рядом с кроватью была узкая полоска света от уличного фонаря, и он долго смотрел на нее, а потом протянул руку, и рука стала белой, и он смотрел на нее, рука совсем белая, и здорово пошевелить пальцами, он это может, как здорово, что он может управлять своей рукой: если хочет, загнет мизинец, а захочет – безымянный, или все пальцы сразу соберет в кулак, но тогда, ночью, где-то в груди стало вдруг холодно, он смотрел на руку, освещенную белым светом, и понял так будет не всегда. Потом плакал, уткнувшись носом в матрас, накрыв голову подушкой, только одно слово, одно слово он боялся произнести, самое страшное слово. Он не сказал себе, и не мог сказать – это было даже не слово, а ощущение, коснулись кожи пером. Но потом он забыл про это. Он помнил, как вбежал в комнату своей больной прабабки и закричал: «Ба! Андропов умер!», прабабка приподнялась на локте и покачала головой, а ему было весело, потому что по телевизору показывали много медленных людей и подушечки с наградами. Скоро Новый год. Сестра вечерами шила платье на машинке для новогоднего бала в школе, и, закусив нитку, говорила ему не мешай, положи карандаши на место, мам, ну скажи ему. А отец однажды принес маленькую толстую пальму, в сто раз меньше той, что стояла в большой комнате, а мама сказала, что это ананас, его едят. Когда он был совсем маленький, он попробовал лист пальмы на вкус, горький, и он сказал, что не будет это есть, а сестра засмеялась, дурачок ты Леша, ананас внутри сладкий. А время, обычно такое быстрое, тянется теперь очень медленно. Когда же мама с папой принесут елку? А что папа подарит? А мама? А Женя? Тетя Света, соседка, спросила:

«Ну, Леша, что тебе на День рожденья подарили?»

«Машину. Смотрите, тетя Света, она сама ездит».

«Красивая, – тетя Света, – на батарейке, наверное».

«Угу. И поворачивать сама может, и фарами мигать. Р-р-р-р. Р-р-р-р».

«Красивая», – тетя Света.

Когда День рожденья, он знает, подарки лучше, но все равно праздник Новый год он ждет больше, и хорошо бояться, когда ждешь Новый год. Сын тети Светы, Федя Семибратов, пришел красный, и пальто в снегу, санки поставил (с полозьев упал снег, растаял, под санками лужица воды, интересно, как снег превращается в воду), и сказал:

«Чего, Леха, Деда Мороза ждешь?»

«Да».

«А его нету, Деда Мороза-то», – и Федя Семибратов рассмеялся. Но почему он должен верить ему, Феде, ведь папа с мамой тоже знают, что Дед Мороз есть. А кто тогда подарки приносит и кладет их под елку? В прошлый Новый год он решил не спать и дождаться Деда Мороза. На елке горели огни, и он притворился, что спит, а сам смотрел, прикрыв веки, и видел. Дед Мороз пришел – откуда он появился? – встал за елкой и стоял, большущий, темный, бородатый, и не шевелился. Так и стоит, увидел, что я не сплю и подарок не кладет, и он уснул. А утром под елкой лежали фломастеры и конфеты, и круглые разноцветные шарики, – он таких не видел, – которые можно жевать, и сладко.

«А кто тогда подарки приносит?»

«Родители твои и приносят», – сказал Федя.

«Как же, они спят. Это Дед Мороз».

И хорошо идти зимним вечером, когда холодно и темно, и держаться за папину и мамину руку, хорошо подпрыгнуть и повиснуть, папа с мамой держат, и снегу под ногами так много, а мы идем покупать елку, а небо такое черное, как бархатная бумага, из которой ему папа склеил колпак для утренника, только звезды не такие большие. Папа сделал большую звезду из фольги. Там еще был дядя, который показывал фокусы… а Вера Ивановна не разрешает трогать мишуру и елочные шары…. Ну-ка прокатись по льду! Держи его за руку, упадет еще. Хорошо бояться Нового года и Деда Мороза. Сердце бьется быстрее и быстрее. Леша, чего ты смеешься? Мама, у тебя нос красный, и у тебя, папа. У тебя тоже нос красный. Скоро, уже совсем скоро.

1998/99

– Леша, давай вставай, тебя к телефону.

– Кто там?

– Лена.

Сидела с ногами на диване в моей зеленой рубашке. Голые ноги. Я уже лицо почти забыл, а тут как наяву. Снег шел всю ночь и все утро, поэтому день будет совсем слепым. Теперь это нехорошие дни со скрытой и сильной тревогой. В общем, ничего не происходит, просто все готовятся и ждут. Его мать улыбается. Отчим ушел на работу насвистывая, оставив после бритья в ванной и коридоре сильный запах одеколона, – наверное такое происходит каждый день, но он относил это на счет праздника. Голые белые ноги…

– Алло. Да, привет. Нет, не забыл. Все нормально. Как разговариваю, нормально разговариваю. Не грубый, тебе показалось. Да все помню, мы же еще вчера договорились, что ты мне как маленькому напоминаешь… В обыкновенном настроении. Да. Куплю, куплю вино. И бутылку шампанского. Пока (он хотел сказать по привычке целую, но не сказал). В ванной и за завтраком на кухне и ничего не говорит, просто сидит, смотрит. Она никогда много не говорила. Спрашиваю чего-то, а она молчит, просто сидит, смотрит.

Он неторопливо шагал по улицам, наполненным звуком и белым, а кое-где серым непрозрачным светом, насвистывая про себя неуклюжую, придуманную по пути мелодию. Шел мелкий омерзительный снег, и люди, спешащие мимо, были словно окутаны клубами пара. По дороге в магазин, Лёша зашел в старую бакалейную лавку, просто ему нравился запах бакалеи: сильный, пряный запах лаврового листа, перца, круп. На витринах стояли бутылки с подсолнечным маслом, спичечные коробки, макароны. В бакалейной лавке хочется чихать, как от нюхательного табака. Мне нравилось, как она ходит, мне нравилось, как она молчит, мне нравилось. Сказала, что уедет в Берлин, к деду, что ли. Телефон дашь? Нет, смеется. Почему нет? Как будто не знаем друг друга. Красноармейская улица плыла перед глазами, менялась, сделанная вся из непрочных материй, в скользящих мимо витринах вспыхивали серебристые елки с редкими шарами (кругом стандартный новогодний орнамент – мишура и фольга, большие пластмассовые снежинки, мигающие разноцветные лампочки). Леша купил вина и шампанского и, уже выйдя на улицу, задержался у витрины магазина. Сквозь чудом не замерзшее стекло были видны небольшие очереди. Человек в сбитой на затылок шапке с высоко поднятыми сумками и пакетами куда-то упорно проталкивался у всех встревоженно-настороженные, рассеянные лица. Вообще – основное состояние человека, это смятение. В трамвае к вам обращается контролер – вы в смятении, собственно, чего бояться, вот он, талончик, между ладонью и перчаткой. В сберкассе вы платите за квартиру, но черт возьми, как же долго кассир считает ваши деньги – что-то не так? Минутку, подождите. Простите, мне доплатить? Минутку… а, нет, всё в порядке. В три часа ночи вас будит телефон: что?! кто?! кого?! На другом конце провода требуют психоневралгию. Отлегло. Так то. Но не дай Бог задумаешься, проедешь нужную остановку, не получишь сдачу, прослушаешь важную информацию. Раньше этот праздник встречали совсем по-другому, – подумал Леша, и сам удивился тому, что для него уже существует это слово «раньше».

Петровский парк, холодный и черно-белый, вдруг выплыл, как из тумана, резко обозначив свои контуры и в который раз попытался запутать прохожего семью дорогами, гладко змеящимися и расползающимися в разные стороны. Этот всегдашний наивный маневр, казалось, призван был оградить Подъездной дворец от посторонних глаз, но вот сквозь деревья, прикладывая силу, пробирался сначала бурый кирпич стены, а за ним – барабан дворца с седой лысиной купола, почти растворившегося в небе. В конце концов, дворец медленно выплыл из-за деревьев и державно утвердился на крепкой зимней земле. У входа в метро «Динамо», Леша остановился выкурить сигарету. От нечего делать он стал разглядывать огромный щит с фотографией старухи в меховой шапке, призывавшей заплатить налоги. Напряженное лицо старухи, ее прозрачные водянистые глаза вызывали чувство тревоги. Леша отошел в сторону и снова посмотрел на щит. Старуха глядела на него, «Пожалуйста, заплатите налоги», – молчала она. Леша бросил окурок и пошел в метро. Этот сон мне покоя не дает, – думал Леша, он всегда был склонен рассматривать сон как некий потусторонний знак, понять или разгадать который, впрочем, не только не пытался, но и не хотел.

– Привет, – кто-то взял его за руку, – с наступающим!

– Игорь! Привет, с Новым годом!

– Как дела?

– Да ничего, а у тебя?

– Тачку разбил.

– Какая у тебя?

– Пятерка. Короче, въехал в «Ауди», бампер там фары, багажник, в общем. Влетел на штуку. Как говориться, жизнь дала трещину.

– Да, дела…

– Послушай, а ты уже знаешь?

– Что?

– Ну, что…

Всё как-то тихо оборвалось, упало без грохота и шума, и вот – мычание глухонемого, ему не слышное, огромный рыбий рот, глотающий воздух, сучение скрюченными пальцами. Пошел назад. Ждал на остановке. Сел в трамвай. Тяжело было просто стоять в вагоне, и дышалось, как в бане. Люди широко улыбались и беззвучно смеялись, вообще звук безбожно запаздывал. Коснулись рукой плеча. Машинально повернулся. Женщина в высокой шапке шевелила губами и протягивала руку. «Талончик», – догадался Лёша, – надо пробить». Мысль ни за что не могла зацепиться, как заброшенный в небо крючок. Потом очень долго ворочал в голове какие-то камни: Он так и сказал: «Не расстраивайся». Проехали. И еще по плечу похлопал. И ободряюще посмотрел. «Там всё хорошо, – сказал он, – всё серьезно. Брак вообще дело серьезное», – сказал он. Да о чем речь. Конечно. Вот только не надо было из себя сильного человека с прищуром строить, мол, жизнь большая, круглая, всё течет, всё меняется. Надо было бежать.

– С наступающим вас!

– И вас тоже!

– Ой, не говорите, один настоящий праздник в году, раньше майский были, ноябрьские…

– И так никаких радостей в жизни нету, так хоть Новый год.

Кто сказал, что всё будет хорошо? Ладно. Это ладно. Лёша прислонился головой к черному стеклу кабины водителя и перестал думать, просто стоял тяжелый и смотрел в окно. Снова показалась старуха со щита, и снова от ее взгляда невозможно было укрыться, трамвай уже повернул, а она всё продолжала смотреть вслед пассажирам с укором в прозрачных глазах, пока вовсе не скрылась из поля зрения. А может это та, из детства? Просит, чтоб о ней не забывали, – и Леша усмехнулся. Стемнело, и в темноте, едва сдерживаемой желтыми фонарями, зажглась иллюминация, слово, любимое с детства за сходство с леденцом. В домах то здесь, то там мелькали новогодние елки, вернее – гирлянды фонариков, конусообразно свисавшие с потолков темных жилищ.

Он вышел из трамвая, прошел несколько шагов и остановился. Морозный яблочный воздух окружил его, и легкий ветер толчком ударил в лицо и, взмыв, закачал верхушки деревьев. Это был как бы толчок самой жизни, горячей и пульсирующей, он ощутил его кожей, он понял его, как должно быть, понимают это животные – инстинктивно. Медленное, но упорное и неотвратимое колесо мироустройства, вращаемое временем, наехало на него, прошло сквозь него, покатилось дальше.

Тяжело было идти на ватных ногах.