Алексей Матвеев (Москва) Летнее кафе у дороги (холст, масло), рассказ

Из редакционной почты: 

Добрый день!
Посылаю свою прозу. О себе: окончил Литинститут, живу в Москве, работаю редактором…
С уважением, Алексей Матвеев

Алексей Матвеев (Москва)

Летнее кафе у дороги (холст, масло)

«Жёлтое. Всё вокруг слепяще-жёлтое»,– так ответил бы мужчина, если бы его попросили описать то, что было сейчас вокруг.
«Страшно жёлтое», – ответил бы он, ни малейшим движением не меняя своего сутулого положения.
«Как? – возразили бы ему. – А вот это чёрное шоссе. Чёрное из-за асфальта. И хотя дождя не было, и асфальт – не свежеуложенный, а всё же шоссе чёрное. Настолько чёрное, что эта чернота создает обман зрения: возле нас шоссе кажется выпуклым, надутым в середине, словно заглотавший кролика огромный чёрный питон, а оба его конца, уходя в даль, медленно загибаются вниз. Настолько чёрное, что ломается перспектива: рядом с нами шоссе кажется очень узким. Вытяните вперед ладонь, и вы полностью накроете ею всю ширину дороги. Вы двумя пальцами измерите всю её ширину. Вытяните вперед ладонь».
И мужчина не пошевелился бы, если бы ему предложили вытянуть вперед ладонь.
«Очень узкое шоссе. Но оба его конца, уходя вдаль, постепенно расширяются, заполняя каждый свой горизонт, разливаются чёрнотой и медленно загибаются вниз. Они, подобно двум пологим водопадам, стремительно уносят в далекую бездну потоки чёрной туши. Шоссе сильно черно. И это – струящаяся чернота. Посмотрите на линию разметки. Её пунктирные штрихи, скользя и удаляясь по течению, все больше растягиваются, сливаются в одну расплывчатую черту, как растягиваются засасываемые водоворотом радужные мазутные пятна. А световые блики? Они яркие, сочные, блестящие. А всё потому, что они контрастируют с чёрным фоном дороги. И они мерцают, колышутся. Так в речке мерцает отражение луны. Всмотритесь, бордюр только-то и виден, что он в двух шагах от вашего столика, а дальше – всё чёрное. Чёрное, как глубокий колодец. Вход в подвал не так чёрен, как это шоссе. Попробуйте выйти на середину дороги… да что на середину! попробуйте хотя бы одной ногой ступить за бордюр, и тут же потеряете всякую опору – шоссе выскользнет из-под вас вперед скоростной конвейерной лентой, разрешив лишь нелепо и беспомощно всплеснуть руками. И вот вы уже, с тягучими брызгами шлёпнувшись в густую, почти шоколадную, массу, уноситесь куда-то в неизвестность, словно неосторожно упавший в бобслейный желоб человек, но уноситесь не вниз, а по прямой, не имея возможности выбраться за пределы дороги. Попробуйте ступить одной ногой за бордюр, и вся ваша жизнь станет дорогой. Нарастающее, доводящее до исступления, желание добраться до конца, которого нет. Безостановочная гонка за смертью, которую вы так никогда и не догоните. Выхваченный фарами из темноты пятачок асфальта перед лобовым стеклом, убегающая назад линия разметки, мелькание фонарных столбов, и вечное движение вперед… Вечное дальше. Так где же здесь жёлтое?… А тот дом, что стоит…»
«Это не дом».
«Ну, пусть будет не дом. Это строение, что стоит через шоссе – оно же ярко белое. Да, кажется, это магазин… Этот средней руки двухэтажный магазинчик, недавно только отстроенный, он весь из белых, как простыня, панелей… Кстати, вы не заметили, когда его построили?»
«Нет», – ответил бы мужчина, если бы его спросили, заметил ли он, когда здесь успел появиться двухэтажный магазин.
«Я нет», – сказал бы он и в свою очередь спросил бы:
«А вы?»
«И я нет. Странно, не правда ли?»
«Что странно?»
«Что никто не заметил его появления».
И мужчина ответил бы… то есть он сначала бы молчал, вращая в руках бокал с какой-то жидкостью, а потом бы ответил:
«Наверное, все-таки кто-то заметил».
«Может быть. И всё же он белый. Ослепительно белый, как снег на вершине горы. Если долго смотреть, то заболят глаза – вот какой он белый. И металлические стойки, на которые опирается выступающий второй этаж, круглые и тонкие, словно соломинки, и такие же длинные и прямые, как та соломинка, что у вас в бокале…»
«У меня в бокале? Да, действительно, соломинка».
«… Такие тонкие и длинные, что просто удивительно, как они удерживают выступ и не гнутся. Даже стойки выкрашены в крахмально – белое. А конек… вы видите?… конек на самом верху двускатной крыши… не смотря на то, что ночь, очень хорошо просматривается. Узкая полоска пластика… ведь это пластик?…узкая полоска, а как хорошо различима. А всё из-за того, что она белая. А окна? С нашей стороны их три: два на втором этаже и одно на первом. Огромные квадратные окна в белых пластиковых рамах. Окна, в которые ничего не видно. Совсем ничего: ни людей, ни прилавков, ни противоположных стен – ничего. Только сплошной белый свет. Вам когда-нибудь встречались окна, в которые не видно противоположных стен?»
И мужчина, спроси его об окнах, в которые ничего не видно, вместо ответа ещё больше сжался бы плечами над столом.
«Из огромных окон виден лишь сплошной белый свет. Поглощающий, он похож на долгую вспышку. На вспышку, длящуюся несколько часов. Он словно ширма: за ним ничего нет. А слышите, как он трещит? Такое тихое, сухое потрескивание, едва уловимое. Вслушайтесь. Тихий, частый, непрекращающийся треск. Вот…сейчас…он стал сильнее и чаще. Так может потрескивать только яркий как вспышка, белый свет из огромных окон. Из окон, за которыми ничего нет. Если вы повернете голову…»
«Нет», – сказал бы мужчина, если бы его попросили повернуть голову к магазину.
«Не поверну», – отказался бы он, судорогой в шее остановив поворачивать голову.
«…то увидите его, этот треск, как он движется в вашу сторону, наплывает волнами частой зыби…Слышите?…вот снова тише… Разве вы не чувствуете, как он касается вашей руки, постукивает по ней, катится дальше – по плечу, по шее – ласкается к щеке, и дальше – к виску. Чувствуете, какой он белый? Этот сухой треск. Он стерильно белый. В операционных свет не такой стерильный, как из этого магазина. А скоро магазин будет закрываться и опустятся…»
«Скоро!… То есть я хотел сказать, разве он еще не закрыт? Разве там еще кто-то есть?»
«Не знаю. Во всяком случае, никого не видно… А я сказал «скоро»? Ну, просто мне кажется, что вот-вот кто-нибудь заглянет с улицы в эти окна и тогда магазин сразу закроется. Кто-то сейчас уже должен в них заглянуть, почему-то мне так кажется. А у вас разве не сложилось впечатление, что магазин только для того здесь и появился – появился незаметно, чтобы кто-нибудь заглянул в его белый свет? Знаете, как заглядывают в неосвещенное помещение – навалившись лицом и ладонями, расплющив по стеклу лоб и кончик носа. Ведь не случайно – этот белый треск. Ведь он хватает за запястье, вам так не кажется?…и тянет к окну, чтобы ты в него заглянул. Он словно милый ребенок, упрашивает пойти вместе с ним посмотреть что-то интересное, понравившееся ему самому, и обижается, если ты отказываешься. Только хватка у него не детская, а какая-то цепкая, костлявая. И обижается он как-то злобно, с угрозой. Словно он не ребенок, а только переоделся ребенком. Этот треск. Ощущение такое, что миссия этого магазина в том и заключается: незаметно появиться, будто он здесь всегда и стоял, привлечь к окнам белым, сухим треском, дождаться, когда кто-нибудь в них заглянет, в надежде увидеть что там внутри, а затем также незаметно исчезнуть, будто его здесь и не было вовсе. А перед тем, как он исчезнет, опустятся изнутри жалюзийные ставни, и они тоже будут…»
«Какими?»
«Белыми. Белыми! Белыми! А не жёлтыми!»
«Не кричите».
«Простите. Просто этот треск… А вокруг магазина? Посмотрите, какое всё вокруг магазина. С наступлением ночи вокруг магазина всё стало непроглядно синим. Деревья, кусты, заросли крапивы давно перемешали свои силуэты, слившись в одно плотное синее пятно. Ведь там, за шоссе, кажется, были заросли крапивы?»
«Да, там был пустырь», – ответил бы мужчина, если бы его заставили вспомнить, что было там, за шоссе.
«Раньше там был пустырь», – вспомнил бы он, глядя на бокал, – «Давно. А за ним – железная дорога. Сначала – шоссе, потом – пустырь, а за ним – железная дорога».
«Она и сейчас там. Только в сумраке её не видно. Один плотный синий навал пустыря. И синее небо, какое-то матовое. На нем нет ни луны, ни звезд и не уловить границы, где кончается пустырь и начинается небо. Ночью это всегда трудно уловить. Почти так же трудно, как увидеть, где кончается чернота дороги и белизна магазина, и начинается синее облако пустыря. А попробуй определить ему визуальный предел, попробуй ограничить обыкновенным земным зрением это синее пространство, этот бездонный океан – если смотреть на него не вдаль, а вглубь – и тебя ожидает участь утонуть, раствориться в его неосязаемой энергетике, участь потерять свою внешнюю оболочку, свою силу, желания, волю, мысли; потерять самого себя, оставив всё это, как оставляют одежду на берегу моря, там, где ты хотел провести линию разделения на синеву и на не синеву, там, где ты хотел прочертить деление на до и внутри, ибо нет ему предела, нет ограничивающей его линии. Синяя туча притихшего пустыря станет вокруг тебя, лишь только ты попытаешься противопоставить её себе. Кажется, она только и ждет, чтобы кто-нибудь задумался о постижении её космологии, и тогда совсем не обязательно будет идти или мысленно приближаться к синему настороженному безмолвию зарослей – пульсирующая синева сама подступит к тебе, и ты станешь частичкой пустыря.
Шелест листвы раздастся уже за спиной; ты почувствуешь, как пружинят под ногами распластанные по земле ветки, и босые ступни выдавят из травы холодную сырость, как рядом прошуршит кто-то невидимый, заставив твое тело вздрогнуть и онеметь от страха, шершавость стволов согреет ладони, а стебли крапивы, вытягиваясь ввысь, укажут направление, в котором нужно искать небо; и даже грохот колес проезжающей электрички – толстый луч прожектора, горящие окна и принесенный с коротким порывом ветра кислый запах вагонов – не явится чем-то чужеродным и извне, но словно сам пустырь время от времени рождает новые формы самого себя.
Синева войдет в тебя, и ты сам станешь пустырем: притаившимся, недружелюбным, выжидающим, потусторонним, надвластным. Но, став им, ты не поймешь, что это есть всего лишь пародия на пустырь, смешная и жалкая – картонное пугало, склеенное вызвать визг на детском утреннике и которое размокнет и размажется красками от первого грибного дождя. Ты не поймешь, что пустырь раздавил тебя. Позволив дотронуться до его силы, он тем самым отнял ту крохотную и слабенькую идею, под которой ты так глупо кичился собственным я, когда впервые осмелился бросить испытующий взгляд в сторону матовой синевы. Ты не заметишь, что синева расщепила тебя на бесконечное множество мельчайших пустырей, а видимое тобою тело – это всего-навсего два световых потока, ещё пока идущих навстречу друг другу: один – от несуществующей плоти, другой – от потухшего сознания. Вот такая она – непроглядная синева, что начинается сразу за шоссе и стоит вокруг магазина. Пористая синева. Не хотите на неё взглянуть?»
«Не хочу», – отказался бы мужчина от возможности взглянуть на пустырь.
«Нет», – ответил бы он, ближе придвинувшись к столу.
«А всё-таки вы посмотрите вправо, и вы увидите, что там совершенно нет ничего жёлтого. Никакого намёка на жёлтое. Я бы даже сказал: там всё анти-жёлтое. Буквально, полная противоположность жёлтому. Другое дело, если бы на небе была луна или звёзды, тогда, пожалуйста, тогда конечно – можно было говорить о жёлтом. Но сегодня нет ни луны, ни звезд. Так как?»
«Жёлтое. Всё жёлтое. И дорога, и магазин, и пустырь – они жёлтые. И позади меня тоже всё жёлтое. Округло жёлтое. Мягкая, всепроникающая желтизна».
«Ну, уж это извините меня!» – возмутились бы ему на такой ответ. – «Это уж ни в какие ворота не лезет! И позади вас всё жёлтое?! Да ещё не просто жёлтое, а округлое и мягкое…»
«Усыпляющее…»
«Здрасте – пожалуйста! Ещё и усыпляющее…»
«Жаркое, как солнечный удар».
«Да вы пересядьте лицом к кафе. Вон, хотя бы за тот столик. Он свободен. Впереди вас, вообще, всё свободно. Впереди вас никого нет. Пересядьте, и вы увидите, что возле кафе абсолютно нет ничего жёлтого и округлого. Напротив, там всё угловатое, вытянутое. Всё жёсткое, колючее, словно тонкий соломенный матрац. Буквально, всё тело чешется, какое там всё колючее. Именно, что одни острые углы. И уж тем более нет ничего мягкого. Вы только разок взгляните на кафе. Один разок…Не хотите? Ну, воля ваша. А меж тем в нём нет ни капельки округлого. Разве лишь стеклянный фасад…Да даже и не сам фасад – он прямоугольный –, а стекло витрины…вот оно может показаться несколько закругленным. А сам фасад, прямо страх, какой прямоугольный. Этакая большая железная рамка. Глядя на неё, невольно отдергиваешь пальцы от уколов металлических заусенцев. Мурашки по коже, как подумаешь провести пальцем по краю рамки фасада. Особенно их много на стыках, в углах…я имею в виду заусенцы. Углы и так острые, а тут ещё и заусенцы. Руку в кровь до кости раздерёшь об этот фасад, стоит только прикоснуться к нему. Да что прикоснуться!…Кажется, близко подойди…да что подойди!…Кажется, только посмотри на фасад, а у тебя уже от ладони до локтя всё распорото, и рукав от крови тяжёлый и прилипает. А вы говорите: округлое! Впрочем, возможно, что железные перекладины и отшлифованы. Даже вернее всего, что они отшлифованы, и гладкие и безопасные, без зазубрин. Иначе просто и быть не может. Но почему-то всё-таки трудно себе представить, что там нет тонких, острых, длинных металлических заусенцев. А знаете, почему трудно представить?… Молчите. Так я вам скажу. Потому что фасад прямоугольный. Прямоугольный, слышите вы?… Прямоугольный, а не какой не округлый и не овальный. Витринное стекло, вставленное в большую раму…вот оно, да…есть в нём некая скругленность. Мягкость, если вам так больше нравится. Но это только в самом стекле. В стенах же никакой скругленности нет. Они трапециевидные из-за наклонной к торцу кровли. Обыкновенная кирпичная стена – от вашего столика видна только левая – без грязных признаков принадлежности к заднему двору: нет рядом мусорных баков и не чернеют на ней пятна разжигаемых когда-то поблизости костров. Обычная стена. Она сужается к торцу, словно уходит в темноту ночи; широкая сторона её освещена, а где обрывается узкая – угадывается с трудом. Может стена, вообще, сходит на нет, сравниваясь с землёй. Может даже она треугольная, ведь там – позади кафе – темно и почти ничего не видно. Ну, конечно, треугольная… Я сказал – уходит в темноту? Нет! Стена рождается из темноты, вырастает из земли гребнем на спине чудовища; ночь создает её: сначала ноль, ничто, абсолют, затем сумрак материализуется в мерцающем волнообразном колебании, и из него, всё более четкие, выходят постепенно затвердевающие в холодном свете фонарей прямолинейные ряды кирпичной кладки, и вот уже стена выступает с краю фасада, как секира, своим высоким ребром, и налетающий ветер разрезается ею пополам, будто упавший на неподвижное лезвие шёлковый платок. Разрезается, рассекается, а не огибает её. Понимаете? Округлое! Где вы там увидели округлое?! Витринное стекло фасада? Но приглядитесь, разве это округлость? Это расплывчатость, а не округлость. Густота замерзающей воды – вот что это такое. Уже почти лёд, но ещё не лёд.
Стекло разрисовано цветными общепитовскими картинками, с надписями, разъясняющими их закусочное значение. Это вблизи. А от вашего столика они всего лишь пятна: зелёные, красные, фиолетовые, сливочно-белые. И, заметьте, ни одного жёлтого. Перетекающие сгустками пятна, и от этого перетекания неоднородное по своей плотности стекло также кажется переливающимся, текучим, с завихрениями водоворотов движущейся жидкости, налитой в прямоугольный резервуар фасада. Нарастающее из темноты кафе похоже на вход под землю, оно похоже на вход…даже страшно сказать – куда. Строгие, без излишеств, кирпичные стены, плоская покатая крыша, и вместо двери – огромное окно из расплавленного холодом стекла. Стекла, напоминающего плёнку мыльного пузыря, гибкую, струящуюся, плотно обжимающую всё, что сквозь неё проходит. Эта стеклянная вода, как ворота в иной мир. А неприглядный внешний вид захолустного кафе на окраине города – прикрытие от спаянных совместными заботами семейных пар и от вечно голодных желудком, расстегнутых автомобилистов с их неизменными барсетками и утянутыми в кожу, длинноволосыми девками.
Кафе!!! Только не надо делать из меня дурака! Я рассмеюсь вам в лицо, если вы скажите мне, что это – кафе. Может, ещё скажите, что там торгуют распухшими от кипятка сосисками?! Нет, возможно, что для тех, кто идет туда только за сосиской, ничего кроме сосисок и не найдется, дабы не гуляли по городу обывательские сплетни. Но так те люди и входят-то через дверь, не обладая способностью увидеть истинное назначение витринного стекла. А его истинное назначение обжигающе холодно, как сухой лёд. Одна мысль о его назначении заставляет сердце бешено колотиться от возможности скорого раскрытия в себе новых сторон. Истинное назначение его – это беспощадная несглаженность ответа уходящих вниз мраморных ступеней. Ответа, узнать который, пройдя сквозь очищающую завесу жидкого стекла, дано раз в жизни, и то лишь тогда, когда ты полностью уверен в своём вопросе, иначе ты можешь не вернуться обратно или, вернувшись, потерять рассудок. Вы готовы задать вопрос?»
«Нет», – ответил бы мужчина, если бы его спросили, знает ли он вопрос.
«Не готов», – сказал бы он, перекатывая бокал днищем по столу.
«А как вы думаете, та компания позади вас: два молодых человека и девушка за столиком, смазанные тенью от грибовидного тента, и танцующая возле них пара, и ещё вон тот тип: крепко подвыпивший мужчина, одиноко сидящий на заднем плане летней площадки – они как?… вышли из кафе или только собираются туда войти?»
«Они всё ещё там?» – вопросом на вопрос ответил бы мужчина, если бы ему напомнили о людях за столиками позади него.
«Они всё те же?», – спросил бы он, и его рука, наклонявшая бокал, чтобы перебросить соломинку через середину на противоположный край горлышка, замерла бы.
«Компания всё так же веселится, а мужчина по-прежнему грустит?» – Бокал бы ещё чуть наклонился, и соломинка, испортив попытку, съехала бы по дуге.
«Веселятся?» – удивились бы ему. – «Что вы хотите сказать этим веселятся? Если перед ними на столе бутылки с вином, и двое из них зашлись в каком-то быстром танце, то, по-вашему, это обязательно веселье? Или если мужчина уже долгое время смотрит на свою сигарету и не замечает, что пепел скоро дорастет до фильтра, то, значит, он грустит? Но вы не старайтесь видеть поверхностно. Старайтесь видеть глубже, сквозь внешние атрибуты. Ну, так что? Грусть? Веселье?»
«Жёлтое, многократно повторявшееся настроение. Отупляющее и безразличное. Жёлтое своей похожестью и однообразием. Именно если смотреть в его суть. Веселье и грусть, как сиамские близнецы, имеют одно общее изначальное. И это изначальное, которое циклически – приливами и отливами – нарождается разными формами настроения, в своей сути есть жёлтое от постоянного, неизбежно повторяемого нарождения. И танец, и вино, и тлеющая сигарета – сколько их уже было и сколько ещё будет. Жёлтая грусть и жёлтое веселье. Ни от чего не отталкивающиеся и никуда не ведущие».
«Да как же это ни от чего не отталкивающиеся?! Посмотрите на танцующую пару, и перед вами ясно предстанет начало и конец, первый и последний акт трагедии. Вы тут же почувствуете, что изначальное у каждого из танцующих разное, и оно не где-то там, далеко, запрятано, чтобы, по вашему мнению, циклически нарождаться, а оно уже практически обнажено, оно уже возле поверхности, грохочет, чтобы прорваться… прорваться, а не народиться… выплеснуться клокочущим потоком вулканической лавы. А где ж вы видели жёлтую лаву? Ей Богу, это просто не серьезно.
Посмотрите на танцующую пару. Разве это веселье? Многократно повторяющееся, отупляющее и безразличное? Движения танцующих изломаны, вывернуты. Тела точно перебиты во многих местах тяжёлой железной палкой – столько сразу в их позах дополнительных углов. Молодой человек, он не высок ростом, выкинув перед собой левую ногу – выкинув её какой-то перекрученной, с оттянутым кверху носком лакированного ботинка и с обнаженной от клетчатых брюк голенью –, слегка присел на правой ноге, отчего он кажется ещё ниже ростом, и одной рукой словно пытается ухватить не видимую им партнершу за талию. На партнершу он не смотрит – голова сильно свернута набок, глаз прищурен, и, загибаясь к щеке, длинно высунут язык. Другая рука неестественно заломлена за спину, пальцы на ней по-птичьи хищнически согнуты когтями. В этом жесте – боль. Судорога боли. В этих пальцах видится вырванный из собственной груди окровавленный кусок плоти. Хулиганисто высунутый язык и озорной подмигивающий глаз – сильно свернутая голова и скрюченные судорогой пальцы. Боль надрыва – забвение танца. И это, по-вашему, веселье?!
А женщина! Посмотрите на женщину. Она, напротив, очень высока, чуть ли не вдвое выше партнера, и очень худа. Особенно её нос, вытянутый и плоский. И вся её худоба – худоба плоского проволочного каркаса, фонарного столба. Нависающего фонарного столба. Наклонившись плечами, согнув руки в локтях и сжав кулаки, женщина танцует вперед широкими шагами, так что ногам тесно в длинной обтягивающей юбке: клином выпирает колено, а сзади по икре задрался подол. Женщина нависает в танце. Нависает, как острая ледяная глыба под крышей высотного дома, как нависает над пляжными кабинками волна цунами, как Пизанская башня, как опасность.
А их лица! Выражения лиц! Сияющие смехом глаза и растянутые в улыбках рты – это вы приняли за веселье? Но ведь это оскал, а не улыбка. Оскал треснувшей поперёк льдины, срыва в пропасть, взрыва парового котла. Оскал сорванной струны!…я не знаю, что может быть ужаснее такой улыбки. А их смех?! Женщина танцует к мужчине и дико смеётся. Она танцует к его сжатой, точно пружина, фигуре, к его рыжему клетчатому кепи и рыжим клетчатым брюкам, к полосатой футболке с коричневыми лентами подтяжек, к его высунутому языку – она танцует к его брошенному всем вызову. Она, словно бабочка на огонь, не может не танцевать на его вызов. Она жаждет танцевать к нему, чтобы наконец-то сгореть по-настоящему.
Она танцует на вызов…и этот вызов не для неё. Вызов мужчины брошен сразу всем и ни к кому конкретно. Он брошен только самому себе. В нём нет места другим. Он не пламя свечи, в котором так стремится сгореть женщина. Он – раскалённая нить яркой лампочки, где огонь только внутри прочного, никого не подпускающего стекла. Мужчине нет дела до женщины. Мужчине нужен лишь её танец – жадное шуршание бархатных крыльев, щекочущих равнодушное стекло. Женщина – лишняя. И в её неудержимом смехе знобящее предугадывание своей конечной ненужности, понимание будущего очередного обмана, и истерика хохота здесь – от бессилия противостоять влечению миража. Скоро, скоро нить перекалится и лопнет…и не будет ничего – только натыкание в темноте крыльями на холодное, пыльное стекло, которое раньше так много обещало. И женщина заходится в хохоте, доводя себя до исступления, нависает хохотом, чтобы разбить, прорваться сквозь преграду. Чтобы сгореть вместе, слившись в единую последнюю искру. А вы говорите веселье. Ведь вы же утверждаете: веселье?»
«Ну да. Веселье», – ответил бы мужчина таким тоном, словно бы оправдываясь.
«Да какая разница – веселье, грусть…» – сказал бы он, словно оправдываясь и не понимая, зачем нужно оправдываться в очевидном.
«Да как, какая разница! Большая разница!» – разгорячились бы на такое его непонимание. – «Огромная разница! Веселье или грусть!…Ах да, грусть. Одиноко сидящий в стороне ото всех мужчина. Плотный, грузный мужчина с давно потухшей сигаретой. И он, по-вашему, грустит. Локоть оперт на стол, ладонь закрывает лоб и глаза, ослабленный и чуть сдвинутый узел галстука, пепел сигареты обломился и рассыпался по пиджаку…по не застегнутому пиджаку. А рука так и продолжает висеть в воздухе, зажимая пальцами фильтр. По-вашему, значит, ни от чего не отталкивающаяся и – главное! – никуда не ведущая грусть? Может, ещё скажите, что мужчина спит? А? Или, ещё лучше: храпит. Такой жёлтый, всепроникающий храп. Циклически нарождающийся храп. Ну что же вы? Скажите, что мужчина спит. Погрустил и заснул. Ведь заснул же?»
И мужчина ничего бы на это не ответил. Могло даже показаться, что он и не слушал вопроса.
«Но посмотрите под стол…да нет, не под свой. Вы что, не слушаете, о чем я вам говорю? Посмотрите под его стол. Мужчина нервно качает ногой. Не переставая, часто и мелко трясёт ботинком. Так что, какой уж тут сон! Я готов об заклад биться, что мужчина не то что сейчас, а он, вообще, никогда не уснёт. И я не случайно спросил вас: как вы думаете, мужчина вышел из кафе или только собирается туда войти. Потому что ответ на этот вопрос сразу всё объясняет. Вы на секунду проникнитесь его состоянием и тогда…Но нет! Я сам вам скажу! Мужчина вышел из кафе! Именно вышел! Вышел сквозь пелену жидкого стекла. Вышел, ничего перед собой не видя, ничего не соображая. Опустился на первый попавшийся стул и сразу же закурил. Закурил и тут же забыл про сигарету…»
«Да, да… первый попавшийся стул», – тихо повторил бы мужчина, если бы ему напомнили, что из множества стульев у него за спиной был выбран первый случайный.
«Стульев вокруг много, и был выбран именно первый попавшийся», – пробормотал бы он, и нельзя было бы понять – думает ли он о чём-то своём или жадно вслушивается в каждое слово собеседника.
«И что же дальше? Вы представляете себе, что произойдёт дальше? Вы слышите это?! Как мужчина поднимется из-за стола… Поднимется рывком, сразу во весь рост. Поднимется, опрокинув стол. Держась рукой за грудь. За левую сторону! Его рывок будет как ударная волна. Брезентовые тенты, столы, стулья – всё на площадке будет сметено ураганом его рывка…»
«Постойте!» – вдруг сказал бы мужчина, словно бы что-то вспомнив.
«Подождите!» – крикнул бы он, схватив собеседника за руку.
«Что? Вы услышали?! Вы слышали его?!»
«Вернитесь чуть назад».
«Каким он был? Громким? Это был хлопок? или грохот?»
«Кто?»
«Выстрел. Вы же слышали выстрел?»
«Выстрел? Причём здесь выстрел? Вернитесь чуть назад. Вы сказали: всё будет сметено… И стулья тоже опрокинуться… Много стульев… И на одном из них, на выбранном случайно… На выступе его спинки… Теперь я ясно вижу… На выступе спинки одного случайно выбранного стула… Видите?»
«Где? На каком? Что я должен увидеть?»
«Да как же вы не понимаете!» – разволновался бы мужчина, едва не опрокинув бокал. – «Как странно, я сижу спиной и ясно это вижу! А вы… а вы никак не можете этого найти! На спинке одного из стульев … жёлтое… ярко жёлтое!»
«Ах, это. Ну да, на спинке стула висит что-то маленькое и жёлтое. Кажется… да, кажется – это резинка для волос. Жёлтый матерчатый бублик, каким девочки стягивают в хвост волосы. Кто-то потерял, а кто-то нашёл и повесил на спинку стула. Так ещё вешают на ветку дерева потерянные детские зимние варежки. Ну и что?»
«Да как же – что?! – внезапно разнервничался бы мужчина и от волнения стал бы натирать пальцами виски. – «Вы только вдумайтесь! Неизвестно кем и неизвестно когда потерянная. Может быть, и купленная лишь затем, чтобы быть потерянной. Может быть, и рожденная только для того, чтобы быть забытой. Слишком ненужная, чтобы за ней возвращаться. И неизвестно кем и для чего подобранная; подобрали, подняли с земли и, даже не разглядывая, повесили на случайно подвернувшийся стул. И сам стул какой-то неизвестный, потерянный. Ведь не выбирали же специально наиболее чистый, или наиболее грязный, или самый устойчивый, или… какие там ещё бывают стулья?… самый высокий… а так – был рядом стул, повесили на стул, не было бы под рукой стула – валяться бы резинке на столе, не было бы стола – определили бы ещё куда-нибудь. И резинка эта – вся какая-то случайная; висит себе – словно ждёт чего-то. А чего ждёт? Неизвестно. И чего она ждала, пока её не потеряли? И чего она будет ждать, если её найдут? Чему будет радоваться? На что надеяться? И сколько она ещё будет так висеть? И скинут её на асфальт, сметут веником в савок, или подберёт кто – не убавить этим потерянности. И забытости не убавить».
«И вокруг всё такое же, – продолжил бы мужчина, сразу как-то резко перестав волноваться, – жёлтое, округлое, мягкое, как этот матерчатый бублик. И дорога ваша, настолько потрясает своим бесконечным величием, что поневоле крикнешь: скорей бы конец. И магазин ваш, глупее предназначения которого и придумать-то невозможно. И пустырь, который и страшен-то только тем, что он совершенно не страшный. И кафе, своими ответами создающее лишь ещё больше вопросов. Всё! Всё такое же жёлтое, как эта потерянная резинка. Такое же случайное и забытое, ждущее неизвестно чего и существующее непонятно зачем. И теперешняя совокупность их – всего лишь собранные в одном месте несколько потерянных бубликов».
«И танцующая пара, и тот тип за столиком, и разрушающее веселье и самоубийственная грусть, или разрушающая грусть и самоубийственное веселье – всё повешено на спинку случайного стула, всё стянуто в дыру забытой резинки. Всё окрашено в жёлтое», – сказал бы мужчина, ни малейшим движением не меняя своего сутулого положения за столом.
«Жёлтое. Всё вокруг слепяще-жёлтое. Страшно жёлтое», – так ответил бы он, если бы его попросили описать то, что было сейчас вокруг.

Об авторе:  Матвеев Алексей Иванович родился в 1972 году в городе Краснозаводске Московской области. В 1996 году окончил Московский государственный университет по специальности инженер-строитель. Работал прорабом. В 1998 году поступил в Литературный институт им. А.М. Горького (семинар А. Ю. Сегеня), в 2003 году защитил диплом. Живет в Москве, работает редактором в издательстве «Терра».