Алексей Борычев (Москва). Осенний фрегат. Стихи

Александр Балтин (Москва)

ЗАМЕТКИ  ЗАИНТЕРЕСОВАННОГО ЧИТАТЕЛЯ

Сверкающие нити золотой русской прозы девятнадцатого века были бы подхвачены веком двадцатым, когда бы не явление, чью колоссальную метафизику и трагическую подоплёку ещё предстоит осознать – явление советской утопии во плоти смертных тел и определённости временных отрезков. Новый порядок горазд на отмены – в том числе некоторых человеческих качеств, но ещё более на перетолковыванье привычного строя жизни; проза – как явленье жизнью порождённое, и жизнь продолжающее – не могла остаться в стороне.

И вот – мерцание прозы Андрея Платонова. Неестественная вывернутость его языка отдаёт и мощью сектантского проповедника и жаждой доморощенного метафизика пощупать космические корни бытия – когда не удовлетворяют плоды последовавшего земного древа. Метод, разработанный им тупиков: словесная интенсивность не позволяет создать галерею образов: выходят более или менее Големы, слепленные из глины…Живописная мощь Тихого Дона таит существенный сущностный изъян – нет осмысления происходящего, просто череда картин, сияющих экзотикой цвета – вроде оранжевого золота сазаньих плавников. Истерические тремоло «Петербурга» Андрея Белого дают ощущение близкого краха; иллюзорность такого вроде бы привычного мира в том, что мир этот зыбок, уходящ…и нигде, нигде нет возможности приблизиться к гармонии, войти в её сияющие живительные воды…

Слом жизни заложен   в зощенковском языке – в самой сути этого языка: ежели возможно так говорить и так мыслить – то возможно всё, любое движение вспять, расчеловечиванье, провал в проран…Тут – адова метафизика языка, едва ли имеющего надмирную, личностную сущность, языка, тайна чьего происхождения неясна нам, носителям его.

Мысль, протянутая сквозь игольное ушко образа, яснее; люди Зощенко более походят на людей, нежли у Платонова – суровые нитки гордыни и глупости плотнее связывают их тела с душами. Легче ли от того читающему? Сложнее ли? Анализируя самого себя – а в этом нет лучше учителя, нежли литература – прискорбно находить такие же нити, не зная к тому же способа выдернуть их. А жалость к себе даётся скорее через истерию – перемесь эмоций, нежли, чем через язык.

Сгусток русской прозы двадцатого века столь же отражает горенье душ – этих рваных, болящих ран – сколь и показывает провалы в угольные щели, незримые глазу; но горение – это единственная оправданная форма бытования душ в телах, без него мы имеем дело с потребителями – и их идеологией.

Абсурд появляется там, где отказываются от вертикали в пользу горизонтали – отказ оный трагичен, хотя таковым не ощущается выбирающим – и, в значительной мере, русская проза начала двадцатого века об этом.